13.08.2023 Обновлено 14.04.2024
Книга Маленькая жизнь Ханья Янагихара (2015) Часть 5 Глава 1
Часть пятая. Глава первая. Маленькая жизнь. Ханья Янагихара.
V Счастливые годы
Глава 1
Японский Язык >> здесь <<
Однажды, где-то через месяц после того, как ему исполнилось тридцать восемь, Виллем понял, что стал знаменитостью. Поначалу это его даже не слишком напрягало, отчасти потому, что он и так знал, что вроде как знаменит — ну то есть они с Джей-Би знамениты. Например, где-то в гостях кто-нибудь подходит поздороваться с Джудом, а Джуд его представит: «Аарон, а ты знаешь Виллема?» И Аарон скажет: «Конечно. Виллем Рагнарссон. Кто ж не знает Виллема», — но скажет он так не потому, что Виллем актер, а потому, что в Йеле сестра соседа Аарона по комнате встречалась с Виллемом, или потому, что два года назад Виллем участвовал в прослушивании для пьесы драматурга, дружившего с братом друга Аарона, или потому, что Аарон — художник и как-то раз выставлялся вместе с Джей-Би и Желтым Генри Янгом, а потом на фуршете познакомился с Виллемом. Большую часть взрослой жизни Нью-Йорк казался ему приставкой к колледжу, где все знали его и Джей-Би, как будто всю основу колледжа выдернули из Бостона и перебросили на Нижний Манхэттен, поближе к Бруклину. Они все четверо общались если не с теми же самыми людьми, что и в колледже, то, по крайней мере, с людьми того же типа, ну и, конечно, в среде художников, актеров и музыкантов его все знали, потому что так оно всегда было. Мирок-то этот был не сказать чтобы большой, тут все всех знали.
Из них четверых только Джуду и в какой-то степени Малкольму удалось пожить и в другом мире, в реальном мире, в мире, где люди делали необходимые для жизни вещи: принимали законы, учили, лечили, решали проблемы, вертели деньгами, продавали и покупали (он всегда думал: удивительно не то, что он знает Аарона, а то, что его знает Джуд). Как раз накануне своего тридцатисемилетия он согласился на роль в немудреном фильме под названием «Платановая аллея». Дело там происходило в маленьком южном городке, и он играл юриста, который наконец открыто признает свою гомосексуальность. Он взялся за эту роль ради того, чтобы поработать с актером, которым очень восхищался, — тот играл его отца, угрюмого и злого на язык человека, разочаровавшегося в сыне и от своих разочарований ставшего еще злее. Работая над ролью, он попросил Джуда объяснить ему, чем именно он занят весь день, и, слушая его рассказ, слегка расстроился, что Джуд, такой талантливый — некоторые его таланты Виллему и умом-то понять было сложно, — тратит жизнь на работу, которая кажется невыносимо скучной, как домашняя уборка, только для ума: чистишь, сортируешь, отмываешь, раскладываешь по местам, а потом — в другой дом, и все сначала. Вслух он, разумеется, этого не сказал и как-то в субботу зашел в «Розен Притчард», полистал папки с документами, побродил по офису, пока Джуд работал.
— Ну, что скажешь? — спросил Джуд, откинувшись на спинку кресла и улыбаясь, и он, улыбнувшись в ответ, сказал:
— Впечатляет! — потому что в чем-то это все его, конечно, впечатлило, и Джуд рассмеялся.
— Я знаю, о чем ты думаешь, Виллем, — сказал он. — Все нормально. Гарольд тоже так считает. «Ты зарываешь свои таланты, Джуд», — передразнил он Гарольда. — Зарываешь таланты!
— Ничего я такого не думал, — запротестовал он, хотя думал, конечно: Джуд вечно жаловался, что у него полностью отсутствует воображение, что практичность из него ничем не выбьешь, но Виллем никогда так не считал.
И да, казалось, будто он действительно зарывает свои таланты, — и дело даже не в том, что он стал корпоративным юристом, а в том, что он вообще стал юристом, когда на самом деле, думал Виллем, с такой головой, как у Джуда, нужно бы заниматься чем-то совершенно другим. Чем именно, он не знал, но только не этим. Глупо, конечно, но он никогда всерьез не верил, что Джуд, выучившись на юриста, и впрямь станет юристом, ему всегда казалось, что в какой-то момент Джуд все бросит и найдет себе совсем другое занятие, например станет профессором математики, или преподавателем вокала, или (хотя он уже тогда понимал всю иронию этого варианта) психологом, потому что он умел слушать и так хорошо умел утешать друзей. Он и сам не понимал, почему до сих пор цепляется за такое свое представление о Джуде, хотя уже давно было ясно, что тот любит свою работу и весьма в ней преуспел.
«Платановая аллея» имела неожиданный успех, фильм принес Виллему несколько номинаций на разные кинопремии и самые восторженные отзывы критиков, а его выход на экраны совпал с выходом более эффектного и более массового фильма, в котором он снимался еще два года назад, но который застрял на стадии пост-продакшена, и даже он понимал, что именно этот миг стал для его карьеры поворотным. Он всегда очень грамотно выбирал роли — если и есть у него какой-то выдающийся талант, думал он, так это вот он, нюх на роли, — но только в этом году он почувствовал себя по-настоящему уверенно, только теперь начал заговаривать о фильмах, в которых хотел бы сняться лет в пятьдесят или шестьдесят. Джуд всегда ему говорил, что он чересчур осторожно относится к своей карьере, что он куда талантливее, чем сам себя считает, но он никогда в это не верил и, зная, что его уважают и коллеги, и критики, где-то внутри всегда боялся, что все это резко и внезапно кончится. Он был практичным человеком в самой непрактичной из профессий и всякий раз, когда его утверждали на роль, говорил друзьям, что другой роли ему больше не видать, что это уж точно последняя. Отчасти из-за суеверия — если признать, что такое может случиться, то вряд ли оно произойдет, — а отчасти чтобы высказать свои страхи, потому что они были вполне реальными.
И только потом, когда они с Джудом оставались одни, он мог позволить себе по-настоящему поволноваться.
— А что, если мне перестанут давать роли? — спрашивал он Джуда.
— Не перестанут, — говорил Джуд.
— А вдруг?
— Ну, — серьезно отвечал Джуд, — в том — совершенно невозможном — случае, если ты перестанешь быть актером, займешься чем-то еще. А пока будешь решать, поживешь у меня.
Разумеется, он знал, что у него еще будут роли, в это нужно было верить. В это верил каждый актер. Актерство было в чем-то сродни мошенничеству: если сам не веришь, что можешь кого-то надуть, то тебе никто и не поверит. Но ему все равно нравилось, когда Джуд его успокаивал, нравилось знать, что ему есть куда податься, если все и вправду закончится. Изредка, когда на него особенно накатывала почти не свойственная ему жалость к себе, он представлял, чем займется, когда его карьера окончится, и думал, что мог бы работать с детьми-инвалидами. С этой работой он прекрасно справится, эту работу он будет любить. Он воображал, как возвращается домой из начальной школы, которая, как ему думалось, будет где-то в Нижнем Ист-Сайде, идет на запад, через Сохо к Грин-стрит. Квартиру ему, конечно же, придется продать, чтобы расплатиться с кредитом на обучение в магистратуре (все миллионы, которые он заработал, все миллионы, которые он так и не потратил, при этом куда-то испарялись), и жить он будет у Джуда, словно бы и не было этих двадцати лет.
Но после «Платановой аллеи» эти упаднические фантазии стали посещать его значительно реже, и вторую половину своего тридцать седьмого года он чувствовал себя увереннее, чем когда-либо. Что-то сдвинулось, что-то схватилось, его имя где-то выбили в камне. Теперь без работы он не останется, теперь он, если захочет, даже сможет немного передохнуть.
В сентябре он вернулся со съемок и после них сразу должен был отправиться в европейский промо-тур, у него был день в Нью-Йорке, всего один день, и Джуд сказал, что готов отвести его, куда он скажет. Они встретятся, пообедают, а из ресторана он поедет прямиком в аэропорт, на рейс до Лондона. Он так давно не был в Нью-Йорке, что, по правде сказать, с удовольствием наведался бы в какую-нибудь родную дешевую забегаловку в даунтауне, вроде той вьетнамской лапшичной, куда они ходили, когда им было лет по двадцать, но вместо этого он выбрал французский ресторан в мидтауне, который славился блюдами из морепродуктов, чтобы Джуду не нужно было далеко ехать.
Ресторан был набит бизнесменами из той породы, которая телеграфирует о своем богатстве и влиятельности с помощью покроя костюмов и неброскости часов, и нужно было самому быть богатым и влиятельным, чтобы сообщение до тебя дошло. Для всех остальных они были просто мужчинами в серых костюмах, все на одно лицо. Официантка подвела его к столику, где его уже ждал Джуд, и когда Джуд встал, он потянулся к нему и крепко обнял — он знал, что Джуд этого не любит, но недавно все-таки решил его к этому приучать. Так они стояли, обнявшись, в окружении серых костюмов, потом он разжал объятия, и они уселись за столик.
— Ну как, скомпрометировал я тебя? — спросил он, и Джуд улыбнулся в ответ, покачал головой.
Им нужно было столько всего обсудить, а времени у них было так мало, что Джуд даже написал на оборотной стороне чека повестку дня, увидев которую Виллем расхохотался, но от этой повестки они в результате почти не отступали. Между пунктом пятым (свадьба Малкольма: что они будут говорить в тостах?) и пунктом шестым (ремонт квартиры на Грин-стрит, которую уже распотрошили) он вышел в туалет, а возвращаясь, никак не мог отделаться от ощущения, что на него все смотрят. Разумеется, он привык к тому, что его осматривают и оценивают, но здесь было внимание совсем другого толка, напряженное, почтительное, и он впервые за долгое время застеснялся, вспомнив вдруг, что пришел сюда в джинсах, а не в костюме и ему тут явно не место. Он вдруг заметил, что все в ресторане одеты в костюмы, а без костюма — он один.
— Кажется, я одет неподобающим образом, — тихо сказал он Джуду, усевшись на место. — На меня все смотрят.
— На тебя все смотрят вовсе не из-за того, как ты одет, — сказал Джуд. — На тебя смотрят, потому что ты знаменитость.
Он покачал головой:
— Ну да, для тебя и еще буквально пары десятков человек.
— Нет, Виллем, — сказал Джуд. — Ты — знаменитость. — Он улыбнулся. — Ну а как по-твоему, почему они тебя пустили без пиджака? Нельзя просто взять и войти сюда без корпоративного камуфляжа. И как думаешь, с чего это они все подносят и подносят нам закуски? Дело не во мне, это уж точно. — Тут он рассмеялся. — А почему ты вообще этот ресторан выбрал? Я думал, ты выберешь местечко в даунтауне.
Он вздохнул:
— Я слышал, тут крудо отличное. И, погоди — тут что, дресс-код?
Джуд снова улыбнулся и только хотел ответить, как один из неприметных мужчин в серых костюмах подошел к ним и, страшно смущаясь, извинился за то, что вмешивается в их разговор.
— Я просто хотел сказать, что мне очень понравилась «Платановая аллея», — сказал он. — Я ваш большой поклонник.
Виллем поблагодарил его, и мужчина — постарше Виллема, где-то за пятьдесят, — хотел сказать что-то еще, но тут заметил Джуда и, заморгав, на него уставился: было видно, что он его узнал и теперь явно пытался пересмотреть все, что знал о Джуде, как-то упорядочить новую информацию. Он раскрыл рот, закрыл рот и, еще раз извинившись, ушел. Все это время Джуд безмятежно ему улыбался.
— Так-так, — сказал Джуд, когда мужчина поспешно отошел от их столика. — Это был глава судебного отдела одной из крупнейших фирм в городе. И, как видишь, твой поклонник. — Он улыбнулся Виллему. — Ну что, теперь убедился, что ты — знаменитость?
— Ну, если считать критерием знаменитости то, что тебя узнают двадцатилетние выпускницы род-айлендской школы дизайна и стареющие латентные гомосексуалисты, тогда да, — сказал он, и оба они расхихикались, как дети, и не сразу сумели взять себя в руки.
Джуд поглядел на него.
— Только ты можешь появляться на обложках журналов и не считать себя знаменитым, — с нежностью сказал он.
Но, когда все эти журналы выходили, Виллема не было в реальной жизни, он был на съемках. А на съемках все себя вели как знаменитости.
— Это другое, — сказал он Джуду. — Не могу объяснить.
Потом, когда он ехал в аэропорт, то понял, в чем разница. Да, он привык к тому, что люди на него смотрят. Но на самом-то деле он привык к тому, что на него смотрят определенные люди в определенных помещениях — люди, которые хотят с ним переспать, или люди, которые хотят с ним поговорить, желая продвинуть собственную карьеру, или люди, у которых сам банальный факт его узнаваемости вызывает какой-то лихорадочный голод, желание побыть в его обществе. Однако он не привык, что на него смотрят люди, которым и без него есть чем заняться, у которых есть дела и заботы побольше и поважнее, чем очередной актер в Нью-Йорке. Актеры в Нью-Йорке — они повсюду. Влиятельные люди глядели на него только на премьерах, когда его знакомили с директорами киностудий; тогда они пожимали руки, вели светскую беседу, и он видел, как они его изучают, подсчитывая, хорошо ли он справился с ролью, и сколько они за него заплатили, и какую выручку должен собрать фильм, и надо ли присмотреться к нему получше.
Но, как назло, такое теперь случалось с ним все чаще и чаще — он входил в комнату, в ресторан, в какое угодно здание и чувствовал общую — буквально секундную — заминку, но еще, правда, он выяснил, что видимость свою может включать и выключать. Если он входил в ресторан, ожидая, что его узнают, его всегда узнавали. Если не ожидал — не узнавали почти никогда. Он так и не сумел определить от чего, кроме его собственного желания, это зависит. Но это срабатывало: с того ужина прошло шесть лет, а он мог, почти не прячась, свободно передвигаться по Сохо, после того как они съехались с Джудом.
Он жил на Грин-стрит с тех самых пор, как Джуда выписали из больницы после попытки самоубийства, и со временем понял, что перетащил в свою бывшую спальню уже много вещей: сначала одежду, потом ноутбук, потом коробки с книжками и любимый плед, в который он заворачивался по утрам, когда шаркал по кухне и варил кофе; он вел настолько бродячий образ жизни, что кроме этого ему ничего особенно и не было нужно. Прошел уже год, а он так и жил тут. Однажды он проснулся поздно утром, сварил себе кофе (пришлось привезти и свою кофемашину, потому что у Джуда ее не было) и, сонно слоняясь по квартире, будто бы впервые заметил, что его книги каким-то образом оказались у Джуда на полках, что купленные им картины висят у Джуда на стенах. Когда это произошло? Он толком и не помнил, но казалось, что именно так все и должно быть, именно здесь им и место.
Даже мистер Ирвин не имел ничего против. Виллем с ним виделся прошлой весной, когда они отмечали день рождения Малкольма, и мистер Ирвин сказал:
— Я слышал, ты снова перебрался к Джуду.
И он ответил, да, перебрался, готовясь выслушать очередную нотацию на тему того, что они никак не повзрослеют, в конце концов, ему ведь скоро стукнет сорок четыре, а Джуду уже почти сорок два. Но мистер Ирвин сказал:
— Ты хороший друг, Виллем. Я рад, что вы, мальчики, друг друга не бросаете.
Его глубоко потрясла попытка Джуда покончить с собой, она их всех потрясла, но Джуд был любимцем мистера Ирвина, и они все об этом знали.
— Спасибо, мистер Ирвин, — удивленно ответил он. — Я и сам рад.
В первые, щемящие недели после того, как Джуда выписали из больницы, Виллем то и дело заходил к нему в комнату, чтобы убедиться: Джуд там, Джуд жив. Тогда Джуд почти все время спал, и Виллем иногда присаживался у него в ногах, с каким-то ужасом дивясь тому, что он еще с ними. Он все думал: если бы Ричард нашел его всего на каких-нибудь двадцать минут позже, Джуд бы умер. Где-то через месяц после того, как Джуда выписали, Виллем увидел в магазине нож для картона — какой-то пыточный, средневековый инструмент — и чуть не расплакался. По словам Энди, хирург в скорой помощи сказал, что впервые за все время работы видит, чтобы самоубийца так решительно, так глубоко себя ранил. Что у Джуда в жизни не все гладко, он всегда знал, но теперь с каким-то внутренним трепетом понял, как плохо он знает и самого Джуда, и то, с какой решимостью он готов причинять себе вред.
Он чувствовал, что за последний год узнал о Джуде больше, чем за двадцать шесть лет их знакомства, и каждое новое знание было хуже другого: ему нечего было ответить на рассказы Джуда, зачастую еще и потому, что ответов попросту не существовало. Рассказ о том, откуда у него шрам на тыльной стороне ладони, — с него все и началось — оказался настолько ужасным, что Виллем потом ночью не мог заснуть и всерьез раздумывал, не позвонить ли Гарольду, просто чтобы с кем-то поделиться, с кем-то вместе онеметь от ужаса.
На следующий день он то и дело невольно поглядывал на руку Джуда, и в конце концов тот натянул на нее рукав.
— Я начинаю стесняться, — сказал он.
— Извини, — сказал он.
Джуд вздохнул.
— Виллем, я не буду тебе ничего рассказывать, если ты будешь так реагировать, — наконец сказал он. — Все нормально, правда. Это все было давным-давно. Я об этом и не вспоминаю. — Он помолчал. — Я не хочу, чтобы ты стал глядеть на меня по-другому, если я все тебе расскажу.
Он тоже глубоко вздохнул.
— Да, — сказал он, — ты прав. Ты прав.
И поэтому теперь, слушая рассказы Джуда, он старался молчать, старался издавать только тихие, ничего не значащие возгласы, словно бы всех его друзей лупили до беспамятства вымоченным в уксусе ремнем или заставляли есть с пола собственную рвоту, словно бы через это проходил каждый ребенок. Но, даже несмотря на рассказы, он все равно ничего не знал. Он до сих пор не знал, кто такой брат Лука. Он до сих пор не знал ничего, кроме отдельных эпизодов, о монастыре и приюте. Он до сих пор не знал, как Джуд попал в Филадельфию и что там с ним произошло. И он до сих пор так ничего и не знал о его травме. Но раз Джуд начал с историй полегче, то теперь он хотя бы понимал, что, если ему доведется услышать и остальные рассказы, они будут жуткими. И он почти не желал их слышать.
Эти рассказы стали своего рода компромиссом, когда Джуд ясно дал им понять, что к доктору Ломану он не пойдет. Энди, который теперь почти всегда заглядывал к ним по пятницам, зашел как-то вечером, вскоре после того, как Джуд вернулся в «Розен Притчард». Пока Энди в спальне осматривал Джуда, Виллем налил всем выпить, и потом они выпили, усевшись на диване, притушив свет — небо за окном было зернистым от снега.
— Сэм Ломан говорит, что ты ему так и не позвонил, — сказал Энди. — Джуд, ну что за херня. Ты должен ему позвонить. Такой был уговор.
— Энди, говорю же, — сказал Джуд, — я к нему не пойду.
Виллем хоть и не был с ним согласен, но обрадовался, услышав, как к Джуду возвращается его былое упрямство. Два месяца назад, когда они были в Марокко, он как-то раз за ужином поднял голову от тарелки и увидел, что Джуд глядит на мисочки с мезе и не может себе ничего положить.
— Джуд? — позвал его он, и Джуд со страхом на него взглянул.
— Я не знаю, с чего начать, — тихо сказал он, и тогда Виллем зачерпнул немного закусок из каждой мисочки, наложил их Джуду в тарелку и сказал, чтобы тот начинал с тушеных баклажанов, которые были в самом верху тарелки, и затем двигался по часовой стрелке.
— Но надо же что-то делать! — сказал Энди.
Было видно, что Энди безуспешно старался сохранять спокойствие, и его это тоже приободрило — знак, что все определенно приходит в норму.
— Виллем тоже так считает, правда, Виллем? Так дальше нельзя! Ты пережил серьезное потрясение! Пора уже начать с кем-то об этом разговаривать!
— Ладно, — устало откликнулся Джуд. — Я поговорю с Виллемом.
— Виллем не медицинский работник! — сказал Энди. — Виллем — актер!
Тут Джуд взглянул на него, и оба они покатились со смеху — даже стаканы пришлось отставить, чтоб не расплескать. В конце концов Энди встал и ушел, заявив, что они ведут себя как дети и непонятно вообще, чего ради он тут надрывается. Джуд пытался его вернуть, крича «Энди! Прости нас! Не уходи!», но хохотал так, что понять его было невозможно. Впервые за много месяцев — за много месяцев даже до попытки самоубийства — он услышал, как Джуд смеется.
Потом, когда они наконец успокоились, Джуд сказал:
— Я тут подумал, Виллем, что, знаешь… наверное, я мог бы иногда тебе что-то рассказывать. Ты не против? Это тебя не обременит?
И он ответил, что, конечно, не против, что он хочет все знать. И всегда хотел, но этого он не сказал, потому что понимал, что это прозвучит как упрек.
Но хоть он и сумел убедить себя в том, что Джуд вернулся к жизни, он не мог не заметить, как тот изменился. Конечно, были перемены и к лучшему, думал он, — например, Джуд начал что-то ему рассказывать. Но были и печальные изменения: руки у Джуда окрепли, но все равно еще время от времени тряслись — впрочем, все реже и реже, и он знал, что Джуд этого очень стыдится. И на прикосновения он теперь реагировал гораздо острее, особенно, заметил Виллем, на прикосновения Гарольда: когда Гарольд приезжал к ним в прошлом месяце, Джуд буквально ужом уворачивался от его объятий. Когда он увидел, какое у Гарольда сделалось лицо, ему стало его очень жалко, поэтому он сам его обнял.
— Ты же знаешь, он это не нарочно, — тихонько сказал он Гарольду, и Гарольд поцеловал его в щеку.
— Виллем, ты очень славный, — сказал он.
Был октябрь, с попытки самоубийства минул год и месяц. По вечерам он был в театре, а в декабре, когда они отыграли спектакль, у него начались съемки — первые после возвращения из Шри-Ланки. Снимался он в экранизации «Дяди Вани» — проект ему очень нравился, как и то, что съемки проходили в Гудзонской долине: он сможет по вечерам возвращаться домой.
Впрочем, это не было удачным совпадением.
— Сделай так, чтобы я остался в Нью-Йорке, — сказал он своему менеджеру и агенту, после того как прошлой осенью не поехал на съемки в Россию.
— Надолго? — спросил Кит, его агент.
— Не знаю, — ответил он. — Как минимум на весь следующий год.
— Виллем, — помолчав, сказал Кит, — я, конечно, понимаю, что вы с Джудом очень близки. Но раз уж ты сейчас на подъеме, может, стоит этим воспользоваться? Для тебя сейчас все двери открыты.
Он говорил об «Илиаде» с «Одиссеей», которые имели бешеный успех, а это значит, то и дело напоминал ему Кит, что теперь для него открыты все двери.
— И Джуд, насколько я его знаю, тебе то же самое скажет.
Он молчал, и тогда Кит добавил:
— Ведь это не то же самое, что жена или там ребенок. Это твой друг.
— Ты хочешь сказать — «всего-навсего друг», — раздраженно отозвался он.
Что с Кита возьмешь, он мыслил как агент, и ему можно было доверять — Кит был с ним с самого начала карьеры, и он старался с ним не ссориться. Кроме того, Кит всегда давал ему хорошие советы. «Без подтяжек и натяжек», — хвалился Кит, говоря о карьере Виллема и о том, в каких ролях он снимался. Они оба знали, что к его карьере Кит относится куда ревностнее его самого — и так было изначально. И однако же именно благодаря Киту он сумел после звонка Ричарда улететь из Шри-Ланки первым же рейсом, благодаря Киту продюсеры согласились прервать съемки на целую неделю, чтобы он мог слетать в Нью-Йорк и обратно.
— Я не хотел тебя обидеть, Виллем, — осторожно сказал Кит. — Я знаю, что ты его любишь. Но слушай. Я б еще понял, если бы он был любовью всей твоей жизни. Но, как по мне, рисковать из-за этого карьерой — уж совсем чересчур.
Он, впрочем, иногда задумывался, сможет ли вообще полюбить кого-то сильнее, чем Джуда. Конечно, он любил его самого, но еще — и то, до чего комфортно ему жилось с ним, с человеком, которого он знал так долго и который всегда будет воспринимать его таким, какой он есть в каждый конкретный день своей жизни. Вся его работа, вся его жизнь была чередой шарад и маскарадов. Все в нем и вокруг него постоянно менялось — волосы, тело, место, где он сегодня заночует. Ему часто казалось, будто он сделан из какой-то жидкости, которую постоянно переливают из одной яркой бутылки в другую, и с каждым разом что-то проливается, что-то остается в прежней бутылке. Но дружба с Джудом помогала ему почувствовать себя кем-то реальным, кем-то неизменным, почувствовать, что в его маскарадной жизни есть место чему-то земному, чему-то, что Джуд мог в нем разглядеть, даже когда он сам этого не видел, словно Джуд был ему свидетелем, подтверждая, что он существует.
Один преподаватель в университете сказал ему, что чем талантливее актер, тем он скучнее. Быть выдающейся личностью — только себе вредить, потому что актер должен уметь от этой личности избавляться, должен полностью растворяться в персонаже. «Хотите быть яркой личностью, идите в поп-звезды», — говорил преподаватель.
Он до сих пор понимал, насколько мудрым было это замечание, но, по правде сказать, именно за личности они и цеплялись сильнее всего, потому что каждая новая роль уводила тебя все дальше и дальше от собственных представлений о себе, и отыскать путь назад с каждым разом становилось все труднее и труднее. Не удивительно, что многих его соратников по цеху это подкашивало. Они зарабатывали, жили, формировались, изображая других людей, — что ж тогда удивительного, если и в жизни они не могли сойти со сцены, с одних подмостков перекочевывали на другие? Без них кто они такие, что они такое? И вот они ударялись в религию, заводили подружек, хватались за любой способ обрести что-то свое; они не спали, не переводили дух, боялись остаться наедине с собой, боялись самим себе задать вопрос, кто же они такие. («А если актер говорит что-то в пустоту, то он все равно считается актером?» — как-то раз спросил его друг Роман. Иногда он тоже себя об этом спрашивал.)
Но для Джуда он не был актером, он был другом, и это определение вытесняло все прочие. Он так давно вжился в эту роль, что она стала неотделима от него самого. Для Джуда он был таким же актером, как Джуд для него — юристом, то есть это не было ни первым, ни вторым, ни даже третьим, что приходило им в голову, когда они думали друг о друге. Ведь Джуд помнил, кем он был до того, как сделал себе имя, изображая других людей, — помнил, что он был братом, помнил, что он был сыном, помнил, что когда-то ему все казалось волшебным и удивительным. Он знал актеров, которым до того хотелось переродиться, что они вообще не желали, чтобы кто-нибудь помнил их прежних, но он был не из таких. Он хотел, чтобы ему напоминали о том, кем он был, он хотел, чтобы рядом с ним были люди, которых не будет интересовать только его карьера.
А если уж совсем честно, он любил и то, что прилагалось к Джуду, — Гарольда и Джулию. Когда Джуда усыновили, он впервые ему позавидовал. Он часто восхищался Джудом — его умом, его чуткостью, его волей к жизни, но прежде никогда ему не завидовал. Но когда он смотрел на Джуда с Гарольдом и Джулией, смотрел, как они смотрят на него, даже когда он не видит, то чувствовал какую-то пустоту: у него родителей не было, и пусть он почти никогда об этом не думал, а все-таки даже такие безучастные родители, как у него, были каким-никаким жизненным якорем. Без семьи же он был все равно что клочок бумаги, который треплет ветром и с каждым порывом швыряет из стороны в сторону. В этом они с Джудом были похожи.
Конечно, он понимал, что завидовать Джуду не просто глупо, а как-то даже гадко: он ведь, в отличие от Джуда, вырос в семье. И он знал, что Гарольд с Джулией любят его так же сильно, как и он их. Они видели все его фильмы, и каждый раз он получал от них по длинному и подробному отзыву, в котором они всегда хвалили его игру, делали толковые замечания о его партнерах по фильму и операторской работе. (Они не стали смотреть только один фильм — по крайней мере, о нем он отзывов никогда не получал, — «Принц корицы», тот самый, в котором он снимался, когда Джуд пытался покончить с собой. Он и сам его не видел.) Они прочитывали все статьи о нем — сам он таких статей, как и рецензий на свои фильмы, всячески избегал — и покупали все журналы, в которых о нем писали. В день рождения они звонили ему и спрашивали, как он собирается праздновать, и Гарольд напоминал ему, что он не молодеет. На Рождество они всегда что-нибудь ему посылали — книгу, например, а вместе с ней небольшой шуточный подарок, или головоломку, которую он потом таскал в кармане и, разговаривая по телефону или сидя в кресле визажиста, вертел в руках. На День благодарения они с Гарольдом всегда смотрели в гостиной футбол, а Джулия составляла компанию Джуду на кухне.
— Чипсы заканчиваются, — говорил Гарольд.
— Вижу, — отвечал он.
— Так, может, сходишь за добавкой? — говорил Гарольд.
— Хозяин дома — ты, — напоминал он Гарольду.
— А ты — гость.
— Вот именно.
— Позови Джуда, пусть принесет чипсов.
— Сам позови.
— Нет, ты зови.
— Ладно, — говорил он. — Джуд! Гарольд хочет еще чипсов!
— Ох и выдумщик ты, Виллем, — говорил Гарольд, когда приходил Джуд и подсыпал им чипсов. — Джуд, это все Виллем.
Но в целом он понимал, что Гарольд и Джулия его любят, потому что он любит Джуда, понимал, что они готовы вверить ему заботу о Джуде — вот кем он был для них, да он и не возражал. Он этим гордился.
Впрочем, в последнее время его чувства к Джуду несколько изменились, и он не совсем понимал, что с этим делать. Однажды в пятницу поздним вечером они сидели на диване — он только что вернулся из театра, а Джуд из офиса — и разговаривали, просто разговаривали, ни о чем особенном, и вдруг еще немного — и он бы потянулся к нему и поцеловал. Он вовремя опомнился, и миг был упущен. Но с тех пор его снова посещал этот порыв — два, три, четыре раза.
Это начинало его беспокоить. Не потому, что Джуд был мужчиной — секс с мужчинами у него был и раньше, все его знакомые через это проходили, а в колледже они с Джей-Би как-то раз, напившись, со скуки и от любопытства принялись целоваться (опыт, к взаимному облегчению обоих, оказался совершенно неудовлетворительным: «Даже интересно, такой красавчик, а секса в тебе ноль», — вот что сказал ему тогда Джей-Би). И не потому, что он не чувствовал к Джуду того, что чувствовал ко всем остальным своим друзьям, — спокойной, ровной привязанности. А потому, что знал: нельзя ничего начинать, если он сам ни в чем до конца не уверен. Потому, что очень хорошо понимал, что Джуд, в котором и так не было ни капли легкомыслия, уж точно не станет легкомысленно относиться к сексу.
Сексуальная жизнь Джуда и его ориентация были предметом неувядающего интереса всех его знакомых, и особенно подружек Виллема. Периодически, когда они — он, Джей-Би и Малкольм — оставались втроем, у них тоже заходил об этом разговор: бывает ли у него секс? Был ли хоть раз? С кем? Они все видели, как на него заглядываются на вечеринках, как с ним флиртуют, но Джуд всякий раз этого словно бы и не замечал.
— Та девушка тебе просто на шею вешалась, — говорил он Джуду, когда они возвращались домой с очередной вечеринки.
— Какая девушка? — спрашивал Джуд.
Они обсуждали это втроем, потому что Джуд ясно дал им понять: он ни с кем из них это обсуждать не собирается; едва кто-нибудь об этом заговаривал, Джуд вместо ответа окидывал их выразительным взглядом и так подчеркнуто менял тему, что притвориться, будто ты его не понял, было никак нельзя.
— Он хоть раз не ночевал дома? — спрашивал Джей-Би (когда они с Джудом еще жили на Лиспенард-стрит).
— Слушайте, — отвечал он (от этих разговоров ему делалось неловко), — мне кажется, не стоит нам это обсуждать.
— Виллем! — кричал Джей-Би. — Да не ломайся ты! Мы же не просим тебя выдавать ничьи секреты. Просто скажи — да или нет? Хоть раз?
Он вздыхал.
— Нет, — отвечал он.
Наступало молчание.
— Может, он асексуал? — после паузы говорил Малкольм.
— Нет, Мэл, асексуал у нас — это ты.
— Джей-Би, иди на хуй.
— Как думаешь, он девственник? — спрашивал Джей-Би.
— Нет, — отвечал он.
Он и сам не знал, почему он так думал, но отчего-то был уверен — девственником Джуд не был.
— Все без толку, — говорил тогда Джей-Би, и они с Малкольмом переглядывались, потому что уже знали, что он скажет. — У него такая внешность — и без толку. Лучше бы мне его внешность досталась. Я бы, по крайней мере, времени не терял, с такой-то внешностью.
Постепенно они свыклись и с этой особенностью Джуда, просто добавили еще один пункт к списку тем, которые не стоило затрагивать. Шли годы, он ни с кем не встречался, они ни разу ни с кем его не видели.
— Может, он ведет бурную двойную жизнь? — предположил однажды Ричард, и Виллем пожал плечами.
— Может, — ответил он.
Впрочем, он знал — не ведет, хоть никаких доказательств у него и не было. Он как-то так же бездоказательно решил, что Джуд, скорее всего, гей (а может, и нет) и, скорее всего, никаких отношений у него никогда не было (впрочем, он очень надеялся, что тут он ошибся). Но, как бы там Джуд ни убеждал его в обратном, Виллем все равно не верил, что ему не одиноко, что он, хотя бы где-то в глубине души, не хочет с кем-то быть. Он вспомнил, как на свадьбу Лайонела и Синклера Малкольм пришел с Софи, он — с Робин, Джей-Би, хоть они тогда с ним и не разговаривали, — с Оливером, а Джуд пришел один. Сам Джуд вроде и не переживал из-за этого, но Виллем глядел на него и расстраивался. Он не хотел, чтобы Джуд старел в одиночестве, он хотел, чтобы кто-нибудь был рядом с Джудом, любил его и заботился о нем. Джей-Би был прав: все без толку.
Так откуда же оно взялось, это его влечение? Страх и сострадание, которые переплавились в более удобоваримую форму? Уж не внушил ли он себе, что его тянет к Джуду, просто потому, что Джуд одинок, а ему больно на это смотреть? Нет, в это он не верил. Но и наверняка не знал.
Раньше он обязательно бы поговорил об этом с Джей-Би, а теперь не мог, хотя они вроде бы снова стали друзьями, ну или, по крайней мере, старались воскресить прежнюю дружбу. По возвращении из Марокко Джуд позвонил Джей-Би, и они с ним вдвоем ходили ужинать, а через месяц и Виллем с Джей-Би поужинали вместе. Странно, впрочем, что ему оказалось гораздо труднее простить Джей-Би, чем Джуду, их первая встреча была полнейшим провалом — Джей-Би натужно, напоказ шутил, в нем самом все кипело, — выйдя из ресторана, они принялись орать друг на друга. Они стояли там, на пустынной Пелл-стрит (падал легкий снежок, на улице никого не было), и обвиняли друг друга в снисходительности и жестокости, в нелогичности и эгоцентризме, в самодовольстве и самовлюбленности, в мученичестве и идиотизме.
— Ты хоть представляешь, как я себя ненавижу? Думаешь, хоть кто-нибудь так себя ненавидит?! — орал Джей-Би.
(Его четвертая выставка, для которой он запечатлел тот период жизни, когда употреблял наркотики и дружил с Джексоном, называлась «Пособие по самобичеванию для нарцисса», и за ужином Джей-Би несколько раз эту выставку упомянул как доказательство того, что он-то себя публично и сурово наказал и теперь стал совсем другим человеком.)
— Да, Джей-Би, думаю! — орал он в ответ. — Джуд себя ненавидит куда больше твоего, тебе такая ненависть и не снилась, и ты знал об этом, и ты сделал так, чтобы он еще больше себя возненавидел!
— Думаешь, я этого не понимаю? — кричал Джей-Би. — За что, блядь, по-твоему, я так себя ненавижу?!
— Мало, значит, ненавидишь! — кричал он. — Зачем ты так поступил, Джей-Би? Зачем ты с ним-то — с ним! — так обошелся?
И тут, к его удивлению, Джей-Би сник, осел на тротуар.
— Почему ты меня никогда не любил так, как любишь его, Виллем? — спросил он.
Он вздохнул.
— Ох, Джей-Би, — сказал он и уселся рядом с ним на промозглый камень. — Тебе я никогда не был нужен так, как ему.
Он знал, что это не единственная причина, но существенная. Он никому больше не был так нужен. Были люди, которые хотели заняться с ним сексом, сделать с ним проект, даже дружить с ним — но нужен он был только Джуду. Только Джуду он был жизненно необходим.
— Знаешь, Виллем, — помолчав, сказал Джей-Би, — а может, ты ему и не нужен так сильно, как тебе кажется.
Какое-то время он это обдумывал.
— Нет, — наконец ответил он. — Мне кажется, нужен.
Теперь вздохнул Джей-Би.
— Честно говоря, — сказал он, — ты, наверное, прав.
Как ни странно, после этого их отношения стали налаживаться. Но хоть он и привыкал снова — с опаской, впрочем — к обществу Джей-Би, говорить с ним на эту тему он был пока не готов. Ему не хотелось выслушивать шутки Джей-Би о том, как он уже, значит, перетрахал все с двумя икс-хромосомами и теперь переключается на игреки, или рассуждения о том, как он отходит от гетеронормативных стандартов, или — самое ужасное — что его вовсе и не тянет к Джуду, что на самом деле он просто винит себя за то, что тот пытался покончить с собой, или просто хочет как-то его опекать, или — что еще проще — не знает, куда деться от скуки.
Поэтому он ничего не говорил и ничего не делал. Шли месяцы, он встречался с другими — ничего серьезного — и все это время прислушивался к своим чувствам. «Это бред, — твердил он себе. — Это плохая затея». И то и другое было правдой. Было бы куда проще, если бы он ничего такого не чувствовал. «Ну а если есть эти чувства, что теперь?» — препирался он сам с собой. У всех бывают чувства, которым лучше не давать воли, потому что все понимают, что жизнь это только усложнит. Диалоги он сам с собой вел целыми страницами, перед глазами у него стояли реплики — его и Джей-Би, только он говорил за них обоих, — напечатанные на белой бумаге.
Но чувства не утихали. На День благодарения они впервые за два года поехали в Кеймбридж. Им с Джудом пришлось спать в одной комнате, потому что в доме гостил приехавший из Оксфорда брат Джулии и ему отвели спальню наверху. Тогда ночью он не мог уснуть, лежал на диване и глядел на спящего Джуда. Ведь чего проще, думал он, залезть к нему в кровать и наконец уснуть самому? Казалось, будто по-другому даже и быть не может, и никакой это не бред, а бред как раз то, что он этому так долго противился.
В Кеймбридж они поехали на машине, и на обратном пути Джуд сел за руль, чтобы он мог поспать.
— Виллем, — сказал Джуд, когда они уже подъезжали к Нью-Йорку, — можно я спрошу кое-что? — Он взглянул на него. — У тебя все нормально? Ничего не беспокоит?
— Ну да, — ответил он, — все нормально.
— Ты просто какой-то… задумчивый, — сказал Джуд.
Он ничего не ответил.
— Знаешь, это такой огромный подарок — то, что ты живешь со мной. И не просто живешь, а… делаешь вообще все. Не знаю, что бы я без тебя делал. Но ты, наверное, уже вымотался. И поэтому ты знай: если ты хочешь вернуться к себе обратно, я справлюсь. Обещаю. Я ничего с собой не сделаю. — Сначала он глядел на дорогу, но потом обернулся к нему. — И за что мне так повезло? — сказал он.
Поначалу он даже не знал, что ответить.
— Ты хочешь, чтобы я уехал? — спросил он.
Джуд помолчал.
— Конечно нет, — тихо ответил он. — Но я хочу, чтобы ты был счастлив, а вид у тебя в последнее время не самый счастливый.
Он вздохнул.
— Извини, — сказал он. — Ты прав, у меня голова другим забита. Но это никак не связано с тем, что я с тобой живу. Мне очень нравится с тобой жить. — Он хотел прибавить еще что-то — что-то совсем верное, что-то совсем идеальное, но так и не сумел. — Извини, — снова сказал он.
— Не извиняйся, — сказал Джуд. — Но если что, ты всегда можешь со мной об этом поговорить.
— Знаю, — ответил он. — Спасибо.
Весь оставшийся путь до дома они молчали.
А потом наступил декабрь. Спектакль закончился. Они поехали отдыхать в Индию, все вчетвером — в полном составе впервые за много лет. В феврале начались съемки «Дяди Вани». С такой съемочной командой он всегда мечтал поработать, но удавалось ему это редко: он со всеми работал раньше, все друг друга любили и уважали, режиссер был косматый, кроткий и вежливый, автором сценария был писатель, которым Джуд восхищался, и он вышел простым и прекрасным, диалоги — одно удовольствие.
В молодости Виллему довелось играть в пьесе «Дом на Репейной улице», речь в ней шла о людях, которые готовились съехать из родового гнезда в Сент-Луисе — дом много поколений принадлежал семье отца, но теперь стал им не по карману. Пьесу играли не в театре, а на этаже полуразрушенного дома в Гарлеме, зрителям разрешалось бродить по комнатам вокруг отгороженной канатами сцены — в зависимости от того, где ты стоял, ты и актеров, и пространство воспринимал совершенно по-разному. Он играл старшего сына, которого переезд подкосил сильнее всего, почти весь первый акт он молча простоял в столовой, заворачивая посуду в газету. У сына в исполнении Виллема развился нервный тик, он никак не мог смириться с тем, что ему придется уехать из дома, где он вырос, и когда его родители ссорились в гостиной, он откладывал свои тарелки, вжимался в угол столовой — рядом с дверью на кухню — и начинал отковыривать со стен длинные полоски обоев. Несмотря на то что основное действие разворачивалось в гостиной, несколько зрителей всегда оставались в его комнате и смотрели на него, смотрели, как он ковыряет обои — темно-синие, почти черные, с узором из бледно-алых махровых роз, — как катает их между пальцев, как кидает комочки на пол, и каждый вечер пол в этом углу оказывался усыпан крохотными скрутками обоев, как будто он был мышью, которая неумело пыталась выстлать себе норку. Пьеса выжимала из него все соки, но он ее любил — за близость к зрителю, за необычность сцены, за мелкую, подчеркнутую тактильность роли.
Съемки чем-то очень напоминали ту пьесу. Снимали они в особняке «позолоченного века» на Гудзоне, величественном, но скрипучем и обшарпанном — в свое время его бывшей подруге Филиппе казалось, что именно в таком доме они поселятся, когда станут дряхлой супружеской парой, — и режиссер использовал только три комнаты: столовую, гостиную и веранду. Вместо зрителей у них была съемочная команда, которая ходила за ними по дому. Но, даже наслаждаясь работой, он отчасти понимал, что именно сейчас сниматься в «Дяде Ване» не совсем разумно. На площадке он был доктором Астровым, но стоило ему вернуться на Грин-стрит, как он становился Соней, и Соня — как бы он ни любил пьесу, как бы он ни любил и ни жалел саму бедняжку Соню — была не той ролью, которую ему когда-либо хотелось сыграть, ни при каких обстоятельствах. Когда он рассказал друзьям о фильме, Джей-Би сказал:
— Так, значит, кастинг там гендерно нейтральный?
А он спросил:
— В смысле?
И Джей-Би ответил:
— Ну ты же Елену играешь, верно?
И все расхохотались, а громче всех — он сам.
Вот за что он любил Джей-Би, думал он, Джей-Би такой сообразительный, что даже сам не всегда об этом догадывается.
— Староват он для Елены, — с нежностью прибавил Джуд, и все снова рассмеялись.
«Дядю Ваню» отсняли без проволочек, всего за каких-нибудь тридцать шесть дней, и в конце марта съемки уже закончились. Однажды, вскоре после окончания съемок, он пообедал в Трайбеке с Кресси, своей давней знакомой и бывшей девушкой, и, возвращаясь на Грин-стрит под легким колючим снежком, вспомнил, до чего он любил Нью-Йорк в конце зимы, когда погода словно бы застывала в межсезонье, а Джуд каждые выходные что-нибудь готовил, и можно было часами бродить по улицам и встретить разве что пару одиноких собачников, которые выгуливали псов.
Он шел на север, к Черч-стрит, и, переходя Рид-стрит, поглядел направо и в окне кафе увидел Энди, тот сидел за столиком в углу и читал.
— Виллем! — воскликнул Энди, когда он подошел. — Что ты здесь делаешь?
— Обедал со знакомой, теперь домой иду, — сказал он. — А ты что здесь делаешь? Далековато забрался.
— Ох уж эти ваши прогулки, — покачал головой Энди. — Джорджа пригласили на день рождения, в паре кварталов отсюда, и я вот сижу, жду, чтобы потом его забрать.
— Сколько уже Джорджу?
— Девять.
— Господи, уже девять?
— И не говори.
— Составить тебе компанию? — спросил он. — Или хочешь посидеть в одиночестве?
— Не хочу, — ответил Энди и заложил книгу салфеткой. — Посиди со мной. Пожалуйста.
И он уселся за столик.
Сначала они, конечно, поговорили о Джуде, который уехал в командировку в Мумбаи, потом о «Дяде Ване» («Я помню только, что Астров — невероятная роль», — сказал Энди) и его следующем фильме, съемки которого начнутся в конце апреля в Бруклине, и о жене Энди, Джейн, которая как раз расширяла практику, и о детях: у Джорджа на днях диагностировали астму, а Беатрис хотела в будущем году учиться в школе-пансионе.
А потом, особенно не раздумывая — впрочем, раздумывать ему и не хотелось, — он вдруг начал рассказывать Энди о своих чувствах к Джуду, о том, как он не совсем понимает, что это за чувства и как с этим быть. Он говорил и говорил, и Энди слушал с бесстрастным выражением лица. В кафе кроме них двоих никого не было, а на улице снег валил все сильнее, все гуще, и, невзирая на снедавшую его тревогу, ему вдруг стало необычайно спокойно и радостно от того, что он с кем-то этим поделился и что этот кто-то знает их с Джудом уже много лет.
— Понимаю, выглядит это очень странно, — сказал он. — И, Энди, я думал о том, что же это такое может быть. Но где-то глубоко внутри я все спрашиваю себя: а может, так оно и было задумано? Ну то есть я десятилетиями встречался с самыми разными людьми, но, может быть, у меня ничего ни с кем не вышло, потому что и не должно было, потому что мне всегда было суждено быть с ним. Или, может, я просто хочу себя в этом убедить. А может, это простое любопытство. Но нет, вряд ли любопытство — уж тут я, пожалуй, себя все-таки хорошо знаю. — Он вздохнул. — Как думаешь, что мне делать?
Энди помолчал.
— Во-первых, Виллем, — сказал он, — мне это не кажется странным. Это, в общем, даже многое объясняет. Между вами двоими всегда было что-то необычное, что-то особенное. Так что… несмотря на всех твоих подружек, я всегда думал, а вдруг. Моя точка зрения, конечно, эгоистичная, но я думаю, что это было бы замечательно — и для тебя, и особенно для него. Мне кажется, что если ты захочешь начать с ним отношения, то для него это станет самым живительным, самым великим даром. Но, Виллем, если ты на это решишься, ты должен быть готов к тому, что ваши отношения будут серьезными, потому что ты прав — с ним у тебя не получится поразвлечься, а потом свести все на нет. И, думаю, еще нужно понимать: тебе придется очень, очень нелегко. Он должен будет снова тебе во всем довериться, должен будет увидеть тебя в совершенно новом свете. Вряд ли я выдам какую-то тайну, если скажу, что секс для него станет тяжким испытанием и тебе придется быть с ним очень, очень терпеливым.
Они оба помолчали.
— То есть, если я на это решусь, то должен четко понимать, что это навсегда? — спросил он Энди, и Энди поглядел на него и улыбнулся.
— Ну, — сказал Энди, — это не худший вариант пожизненного приговора.
— Твоя правда, — сказал он.
Он отправился на Грин-стрит. Настал апрель, Джуд вернулся домой. Они отпраздновали день рождения Джуда. «Сорок три, — вздыхал Гарольд, — я уж и не помню, что я в сорок три делал». Начались съемки нового фильма. В фильме снималась его давняя знакомая, с которой они дружили еще с университета — он играл продажного полицейского, а она — его жену, — и они пару раз переспали. Все шло как всегда. Он работал, он приходил домой на Грин-стрит, он обдумывал слова Энди.
А потом, однажды субботним утром, он проснулся очень рано, когда небо только-только начинало светлеть. Был конец мая, погода стояла совершенно непредсказуемая: иногда казалось, что на дворе март, иногда — что июль. В девяноста футах от него спал Джуд. И внезапно вся его робость, все его замешательство, все его сомнения показались ему глупыми. Он — дома, Джуд — его дом. Он любит его, ему суждено быть с ним, он никогда его не обидит — тут он был в себе уверен. Так чего же он тогда боится?
Он вспомнил разговор с Робин, когда он только готовился к съемкам «Одиссеи» и перечитывал ее, а заодно и «Илиаду» — книги, которые не открывал с первого курса. Они тогда только начали встречаться и изо всех сил старались произвести друг на друга впечатление, потому что даже чувство интеллектуального превосходства партнера вызывало приятное головокружение.
— Как по-твоему, какие строки «Одиссеи» — самые переоцененные? — спросил он.
Робин закатила глаза и процитировала:
— Еще не конец испытаниям нашим / Много еще впереди предлежит мне трудов несказанных, / Много я подвигов тяжких еще совершить предназначен.
Она изобразила, будто ее вот-вот стошнит.
— Такая банальщина. Но отчего-то у нас в стране каждая лузерская футбольная команда делает эти строки своим боевым кличем, — прибавила она, и он расхохотался.
Она лукаво взглянула на него:
— Ты же играл в футбол, — сказала она, — наверное, и ты эти строки любишь.
— Терпеть не могу! — воскликнул он с наигранной обидой.
Это было частью игры, которая, впрочем, игрой была не всегда: он был глуповатым актером, тупым качком, а она — его умной подружкой, которая всему его учила.
— Тогда скажи, какие любишь? — дразнила его она, и когда он сказал, она пристально на него взглянула.
— Гммм, — сказала она. — Интересно.
Он вылез из кровати, зевая, завернулся в плед. Сегодня вечером он поговорит с Джудом. Он не знал, к чему это все приведет, но знал, что ничего страшного не случится, он постарается, чтобы с ними обоими ничего страшного не случилось. Он пошел на кухню сварить кофе и, пока варил, шептал себе под нос те самые строки, которые всегда всплывали у него в голове, когда он возвращался домой, возвращался на Грин-стрит после долгого отсутствия: «Также и это скажи мне правдиво, чтоб знал хорошо я: / Вправду ль мы прибыли в Итаку?» — и кухню постепенно заливало светом.
Каждое утро он встает, проплывает две мили, а потом возвращается наверх, завтракает, читает газеты. Друзья смеются над ним, их забавляет, что он готовит еду, вместо того чтобы перехватить что-нибудь по дороге на работу, что ему доставляют газеты, бумажные газеты — но этот ритуал всегда его успокаивал: даже в приюте это было единственное время, когда воспитатели были слишком расслаблены, а воспитанники слишком хотели спать, чтобы докучать ему. Он сидел в уголке столовой за завтраком и читал, и на эти минуты его оставляли в покое.
Он прилежный читатель: сначала он просматривает «Уолл-стрит джорнал», потом «Файнэншл таймс» и только потом приступает к «Нью-Йорк таймс», которую читает, ничего не пропуская, и там он видит вдруг заголовок в разделе некрологов: «Калеб Портер, 52 года, директор модного дома». В ту же секунду омлет со шпинатом у него во рту превращается в картон и клей, он тяжело сглатывает, его тошнит, каждый нерв в теле оживает, пульсирует болью. Ему приходится трижды прочитать заметку, прежде чем он осознает ее смысл: рак поджелудочной железы. «Сгорел в одночасье», — говорит коллега и близкий друг покойного. Под его руководством молодая марка «Ротко» стала агрессивно расширяться на азиатский и ближневосточный рынки, а также открыла первый бутик в Нью-Йорке. Умер в собственном доме на Манхэттене. Осталась сестра, Микаэла Портер де Сото, в Монте-Карло, шесть племянников и племянниц и партнер, Николас Лейн, также работающий в индустрии моды.
Он сидит неподвижно, уставившись на страницу, пока слова не начинают расплываться в абстрактный серый рисунок, а потом со всей возможной скоростью ковыляет к ближайшему туалету возле кухни, где его тошнит всем, что он только что съел, и он еще долго сгибается над унитазом, выблевывая длинные нити слюны. Потом он опускает крышку и садится, уткнув голову в ладони, и сидит так, пока ему не становится лучше. Ему страшно хочется достать лезвие, но он взял за правило не резать себя днем, отчасти потому, что это кажется ему неправильным, отчасти потому, что он знает: необходимо ставить себе какие-то рамки, какими бы искусственными они ни были, иначе он будет резать себя непрерывно. В последнее время он очень старался вообще не делать этого. Но сегодня вечером, думает он, можно в виде исключения. Сейчас семь утра. Часов через пятнадцать он снова будет дома. Нужно только прожить этот день.
Он кладет тарелку в посудомоечную машину и тихо проходит через спальню в ванную, принимает душ, бреется, одевается в гардеробной, убедившись вначале, что дверь в спальню плотно закрыта. На этом этапе в его ежеутренний ритуал добавился еще один шаг — если бы сейчас он вел себя, как обычно в последние месяцы, то открыл бы дверь, прошел к кровати, примостился бы с левой стороны и положил бы руку на руку Виллема, а Виллем бы открыл глаза и улыбнулся ему.
— Я пошел, — сказал бы он, а Виллем покачал бы головой.
— Не уходи, — сказал бы Виллем. — Еще пять минут.
И он бы сказал:
— Пять.
И тогда Виллем приподнял бы одеяло, и он бы залез под него, а Виллем прижался бы к его спине, а он бы закрыл глаза, и Виллем бы обнял его, и ему бы хотелось остаться так навсегда. А потом, через пятнадцать минут, он бы наконец неохотно поднялся, поцеловал Виллема куда-то возле губ, но не в губы — ему это все еще трудно, хотя и прошло четыре месяца — и ушел бы на работу.
Однако сегодня он пропускает этот шаг. Вместо этого он останавливается у стола в столовой, чтобы написать Виллему записку: пришлось уйти раньше, не хотел будить; дойдя до двери, он возвращается и забирает с собой «Таймс». Он знает, что это иррациональный поступок, но не хочет, чтобы Виллем увидел имя Калеба или его портрет, хоть что-то, что касается Калеба. Виллем до сих пор не знает о том, что Калеб сделал с ним, и не надо, чтоб знал. Вообще не надо, чтобы Виллем знал о существовании Калеба, вернее, вдруг понимает он, о его бывшем существовании, потому что Калеба больше нет. Под его рукой бумага оживает, раскаляется, имя Калеба — словно сгусток яда, притаившийся между страниц.
Он решает поехать в офис на машине, чтобы побыть немного в одиночестве, но прежде чем выехать из гаража, он еще раз читает некролог, а потом складывает газету и кладет ее в портфель. И вдруг его начинают душить рыдания, отчаянные всхлипы идут откуда-то из диафрагмы, он ложится головой на руль, пытается взять себя в руки и только теперь может признаться себе, какое огромное, глубокое облегчение испытывает, какой страх владел им эти три года, какой стыд, какое унижение он чувствует до сих пор. Ненавидя себя, он снова достает газету, снова читает некролог, доходит до слов «партнер, Николас Лейн, также работающий в индустрии моды». Интересно, Калеб делал с этим Николасом Лейном то, что делал с ним, или Николас — как оно и должно быть — не заслуживал такого обращения? Он надеется, что Николас никогда не испытал того, что испытал он; более того, он уверен, что так оно и есть, и это знание заставляет его плакать еще горше. Когда Гарольд пытался уговорить его заявить в полицию на Калеба, это был один из главных аргументов: Калеб опасен, и если заявить на него, если его арестуют, это спасет от него других. Но он знал, что это неправда: Калеб не станет делать с другими людьми того, что сделал с ним. Он бил и ненавидел его не потому, что вообще ненавидел и бил людей; он бил и ненавидел его за то, что он такой, а не потому, что сам Калеб такой.
Наконец ему удается собраться, он вытирает глаза, высмаркивается. Слезы — еще одно последствие истории с Калебом. Многие годы он умел их контролировать, а теперь — с той самой ночи — он, кажется, все время плачет, или на грани слез, или изо всех сил старается сдержаться. Как будто все, чего он достиг за десятилетия, стерлось, и он снова тот мальчик на попечении брата Луки, плачущий, беспомощный, беззащитный.
Он пытается завести машину, но руки дрожат. Он понимает, что придется подождать, складывает руки на коленях, старается дышать глубоко и ровно, иногда это помогает. Когда через несколько минут звонит телефон, дрожь уже немного улеглась, он надеется, что голос его звучит как обычно.
— Привет, Гарольд.
— Джуд! — Голос Гарольда кажется каким-то бесцветным. — Ты сегодня читал «Таймс»?
Дрожь тут же усиливается.
— Да.
— Рак поджелудочной — это страшные мучения, — говорит Гарольд, и в голосе его звучит мрачное удовлетворение. После паузы он спрашивает:
— Ты ничего?
— Да, да. Все нормально.
— Что-то связь прерывается, — говорит Гарольд, но он-то знает, что связь тут ни при чем: просто он так дрожит, что не может толком держать телефон.
— Прости, — говорит он. — Я в гараже. Гарольд, мне пора выезжать. Спасибо, что позвонил.
— Ну хорошо, — вздыхает Гарольд. — Позвони, если захочешь поговорить, ладно?
— Да. Спасибо.
В офисе суматошный день, и он рад этому, он старается не давать себе времени думать о чем-то кроме работы. Днем приходит сообщение от Энди: «Ты видел, что этот ублюдок сдох? Рак поджелудочной = жуткие страдания. Как ты?» — и он пишет ответ, что в порядке, а за ланчем последний раз читает некролог, прежде чем засунуть газету в шредер и опять уткнуться в компьютер.
Вечером он получает сообщение от Виллема, что режиссер, с которым он должен обсудить свой следующий проект, перенес ужин на более позднее время, так что Виллем вряд ли будет дома раньше одиннадцати, и вздыхает с облегчением. В девять он говорит сотрудникам, что сегодня уйдет пораньше, едет домой и идет с порога прямо в ванную, по дороге стряхивая с себя пиджак, закатывая рукава, расстегивая часы; когда он делает первый надрез, ему трудно дышать от невыносимого желания. Прошло два месяца с тех пор, как он делал больше двух надрезов зараз, но сейчас он отбрасывает самодисциплину и режет, режет, пока наконец дыхание не замедляется, пока не приходит хорошо знакомое ощущение внутренней пустоты. Потом он убирает за собой, умывается, идет на кухню, там разогревает суп, приготовленный в выходные, и впервые за день по-настоящему ест, потом чистит зубы и падает в кровать. На него накатывает слабость, но он знает, что если полежать несколько минут, то это пройдет. Надо прийти в себя к тому времени, как вернется Виллем, чтобы он не разволновался, чтобы не потревожить ту драгоценную галлюцинацию, в которой он живет вот уже четыре с половиной месяца.
Когда Виллем сказал ему о своих чувствах, он был настолько выбит из колеи, так изумлен, что, будь это не Виллем, а кто-то другой, он посчитал бы все это чудовищным розыгрышем; но вера в Виллема была сильнее, чем абсурдность его слов.
Не намного, впрочем.
— Я не понимаю: что ты говоришь? — спрашивал он в десятый раз.
— Я говорю, что меня влечет к тебе, — терпеливо повторял Виллем. И, когда он ничего на это не отвечал: — Джуди, я не думаю, что это так уж странно. Разве ты никогда не испытывал ничего такого ко мне, за все эти годы?
— Нет, — моментально ответил он, и Виллем засмеялся. Но он не шутил.
Никогда бы у него не хватило самомнения даже вообразить себя с Виллемом. Кроме того, он хорошо представлял себе, кто должен быть на этом месте: существо женского пола, воплощение красоты и ума, она должна понимать, как ей повезло, и Виллем должен чувствовать, как повезло ему. Он знал, что все эти картины — как большинство его представлений о взрослой жизни — несколько туманны и наивны, но ведь это не значит, что они несбыточны. Уж конечно не он тот человек, с которым должен быть Виллем; мир должен встать с ног на голову, чтобы Виллем предпочел его этой гипотетической девушке мечты.
На следующий день он составил для Виллема список из двадцати причин, почему тот не должен хотеть быть с ним. Когда он вручил Виллему список, тот улыбнулся, но когда начал читать, выражение его лица изменилось, и он ушел к себе в кабинет, чтобы не наблюдать за ним.
Через некоторое время Виллем постучал.
— Можно?
Он сказал, можно.
— Смотрю на пункт номер два, — серьезно сказал Виллем. — Мне неприятно тебе это говорить Джуд, но тело у нас практически одинаковое. Ты на дюйм выше, да, но позволь напомнить, что мы легко можем меняться одеждой.
Он вздохнул.
— Виллем, ну ты же понимаешь, что я имею в виду.
— Джуд, я понимаю, что для тебя все это странно и неожиданно. Если ты действительно не хочешь этого, я оставлю тебя в покое и обещаю, что между нами все будет по-прежнему. Но если ты пытаешься убедить меня, что мы не должны быть вместе, просто потому, что ты боишься и не веришь в себя, — что ж, я понимаю и это. Но это недостаточная причина, чтобы не попробовать. Мы будем продвигаться так медленно, как ты захочешь, клянусь.
Он молчал.
— Можно я подумаю? — спросил он наконец, и Виллем кивнул.
— Конечно. — И вышел, закрыв за собой дверь.
Он долго сидел в тишине своего кабинета и думал. После Калеба он поклялся, что больше не позволит себе ничего подобного. Он знал, что Виллем никогда не сделает ему ничего плохого, но его воображение было ограничено: он не мог представить себе отношения, которые не заканчиваются тем, что его бьют, скидывают с лестницы, в которых его не заставляют делать все то, что, как он обещал себе, ему никогда больше не придется делать. Возможно ли, спрашивал он себя, что даже такого доброго человека, как Виллем, он доведет до этой неизбежности? Неужели это предрешено и он даже у Виллема в конце концов вызовет ненависть? Неужели ему так необходим кто-то, что он снова забудет уроки истории — своей собственной истории?
Но снова в голове его звучал другой голос, споря с первым. Безумие отказываться от такой возможности, говорил этот голос. Это единственный человек, которому ты всегда доверял. Виллем не Калеб, он никогда не сделает этого, никогда.
И наконец он пошел на кухню, где Виллем готовил ужин.
— Хорошо, — сказал он. — Давай.
Виллем посмотрел на него и улыбнулся. «Иди сюда», — сказал он, и он подошел, и Виллем поцеловал его. Его охватил страх, паника, ему снова представлялся брат Лука, и он открыл глаза, чтобы напомнить себе: это ведь Виллем, его не надо бояться. Но едва его немного отпустило, перед глазами всплыло лицо Калеба, оно пульсировало в голове, и он отпрянул, давясь, закрывая рот ладонью.
— Прости, — сказал он, отворачиваясь, — Прости. Я не очень это умею, Виллем.
— В смысле? — спросил Виллем, поворачивая его к себе. — Ты все прекрасно умеешь.
И он выдохнул с облегчением: Виллем не сердится на него.
С тех пор он постоянно сравнивал то, что знает о Виллеме, с тем, чего ожидает от человека — любого человека, — который испытывает к нему физическое влечение. Он как будто ждет, что Виллема, которого он знает, заменит кто-то другой, как будто в других отношениях вдруг обнаружится другой Виллем. В первые несколько недель он постоянно боялся, что чем-то огорчит или разочарует Виллема, что доведет его до вспышки ярости. Он много дней набирался смелости, чтобы сказать Виллему, что ему невыносим вкус кофе на его губах (хотя и не объяснил почему: брат Лука, его ужасный, мускулистый язык, частички кофейной гущи у десен. Что он ценил в Калебе, так это что тот не пил кофе). Он извинялся и извинялся, пока Виллем не велел ему перестать.
— Джуд, все нормально, — сказал он. — Я должен был сообразить, правда. Я просто не буду больше пить кофе.
— Но ты любишь кофе.
Виллем улыбнулся:
— Мне нравится кофе, да. Но я могу без него обойтись. — Он снова улыбнулся: — Мой дантист будет в восторге.
Тогда же, в тот первый месяц, они с Виллемом говорили о сексе. Эти разговоры велись ночью, в постели, так легче было произносить некоторые вещи. У него ночь всегда ассоциировалась с возможностью себя резать, но теперь ночь была о другом — об этих беседах с Виллемом в темной комнате, когда он не так боялся прикосновений и мог различить каждую черточку Виллема, в то же время притворяясь, будто сам для него невидим.
— Ты хочешь, чтобы мы когда-нибудь занялись сексом? — спросил он однажды ночью и, уже произнося эти слова, осознал, как глупо они звучат.
Но Виллем не посмеялся над ним.
— Да, — сказал он. — Я бы этого хотел.
Он кивнул. Виллем ждал.
— Это может быть нескоро, — сказал он наконец.
— Хорошо, — сказал Виллем. — Я подожду.
— Но что, если пройдет несколько месяцев?
— Значит, пройдет несколько месяцев.
Он задумался.
— А если дольше? — спросил он тихо.
Виллем потянулся и дотронулся до его лица.
— Значит, дольше.
Они долго молчали.
— А что ты будешь делать все это время? — спросил он, и Виллем рассмеялся.
— У меня есть все-таки кое-какой самоконтроль, Джуд, — ответил он, улыбаясь. — Я знаю, тебя это потрясет, но я могу некоторое время обходиться без секса.
— Я не это имел в виду, — начал он виновато, но Виллем сгреб его в охапку и шумно поцеловал в щеку.
— Я шучу. Все нормально, Джуд. У тебя есть столько времени, сколько тебе нужно.
У них до сих пор не было секса, и иногда он пытался убедить себя, что, может быть, так и будет дальше. Однако он стал получать удовольствие от физической близости Виллема, от его ласк, таких простых, естественных и спонтанных, что и сам он чувствовал себя гораздо более естественно и непринужденно. Виллем спит на левой стороне кровати, а он на правой, и в первую ночь, когда они спали в одной постели вместе, он повернулся на правый бок по привычке, и Виллем прижался к нему, правой рукой обнял его за плечи, a левой обхватил в районе живота, просунул ногу между его ног. Он удивился, но, преодолев начальную неловкость, обнаружил, что ему это нравится, как будто его запеленали.
Однажды ночью в июне Виллем не обвился вокруг него, и он испугался, что сделал что-то не так. На следующее утро — раннее утро было еще одним временем, когда они говорили о вещах слишком трудных и болезненных для дневного света — он спросил Виллема, не сердится ли тот за что-то, и Виллем с изумлением сказал: нет, конечно нет.
— Я просто подумал, — сказал он, запинаясь, — потому что ночью ты не… — Но он не окончил фразу, не смог выговорить.
Но он увидел, что лицо Виллема прояснилось, и он придвинулся к нему, обхватил его руками.
— Так? — спросил Виллем, и он кивнул. — Просто ночью было очень жарко.
Он ждал, что Виллем будет смеяться над ним, но нет.
— Только поэтому, Джуди.
С тех пор Виллем обнимал его каждую ночь, даже в июле, когда кондиционер не справлялся с тяжестью воздуха, когда они оба просыпались мокрыми от пота. Он понял, что это именно то, чего он хотел от отношений. Когда он надеялся, что однажды кто-то будет прикасаться к нему, он представлял именно это. Иногда Калеб кратко обнимал его, и ему приходилось сдерживаться, чтобы не попросить его обнять еще, подольше. Но теперь это свершилось: он узнал, что такое физический контакт, телесная близость, которая бывает между здоровыми людьми, которые любят друг друга и вместе спят, только без секса.
Он не может проявить инициативу или попросить Виллема обнять его, но он ждет этого — вот он проходит по гостиной, а Виллем притягивает его за руку и целует, вот он стоит у плиты на кухне, а Виллем подходит и обнимает его сзади, обхватывая грудь и живот, как в постели. Он всегда восхищался тем, как физически раскованны Виллем и Джей-Би — и друг с другом, и с остальными людьми; он знал, что они не станут так вести себя с ним, и хотя он был благодарен им за сдержанность, иногда испытывал смутное сожаление: иногда ему хотелось, чтобы они нарушили запрет, чтобы обращались с ним с той же дружеской бесцеремонностью, что и с остальными. Но это никогда не происходило.
Только через три месяца, к концу августа, он смог раздеться перед Виллемом. Каждую ночь он приходил в постель в футболке с длинными рукавами и спортивных штанах, и каждую ночь Виллем ложился в нижнем белье. «Тебе это неприятно?» — спрашивал Виллем, и он отрицательно мотал головой: хотя ему и было неловко, но в то же время и не сказать чтоб совсем уж неприятно. Каждый день этого последнего месяца он обещал себе: сниму одежду, и будь что будет. Вот прямо этой ночью, надо же когда-нибудь начинать. Но его воображение отказывалось двигаться дальше; он не мог представить реакцию Виллема или что будет на следующий день. А потом наставала ночь, и они ложились, и решимость покидала его.
Однажды ночью Виллем засунул руки под его футболку, положил ладони ему на спину, и он рванулся прочь с такой силой, что упал с кровати.
— Прости, — сказал он Виллему, — прости. — И, взобравшись обратно, улегся на самом краешке матраса.
Они оба молчали. Он лежал на спине и смотрел на светильник.
— Знаешь, Джуд, — сказал Виллем, — я ведь видел тебя без рубашки.
Он взглянул на Виллема, тот затаил дыхание.
— В больнице, когда они меняли тебе повязку и купали тебя.
Глазам стало горячо, он снова уставился в потолок.
— Ты все видел?
— Не все, — успокоил его Виллем, — но я знаю, что у тебя шрамы на спине. И руки твои я тоже видел.
Виллем ждал и, когда он ничего не ответил, вздохнул.
— Джуд, честное слово, это не так страшно, как ты думаешь.
— Я боюсь, что ты почувствуешь отвращение, — наконец выговорил он. Слова Калеба звенели у него в ушах: «Ты действительно изуродован, что да то да. Ты и вправду урод. Настоящий урод». — Наверное, нельзя, чтобы я вообще никогда не раздевался? — спросил он, стараясь рассмеяться, обратить все в шутку.
— Нельзя, — сказал Виллем. — Потому что я думаю — хотя ты и почувствуешь это не сразу, — это будет хорошо для тебя, Джуди.
И на следующую ночь он сделал это. Как только Виллем лег, он быстро разделся под одеялом, потом отбросил одеяло и повернулся спиной к Виллему. Он все время держал глаза закрытыми, но когда почувствовал, что Виллем положил ладонь ему на спину, между лопаток, он заплакал, яростно, горько, злыми слезами, скорчившись от стыда, как не плакал много лет. Он вспоминал ночь с Калебом, когда последний раз оказался так беззащитен, когда последний раз так рыдал, и знал, что Виллем только отчасти поймет причины его горя, Виллем не знает, что стыд этой минуты — быть обнаженным, отдаться на милость другого — почти так же велик, как стыд того, что ему пришлось открыть. Он слышал, скорее по интонации, что Виллем говорит что-то доброе, что он расстроен и старается утешить его, но в смятении не мог разобрать слов. Он хотел выбраться из постели, пойти в ванную, чтобы резать себя, но Виллем поймал его и держал так крепко, что он не мог двинуться и в конце концов как-то успокоился.
Когда он проснулся наутро — поздно, было воскресенье, — Виллем смотрел на него. У него был усталый вид.
— Как ты? — спросил он.
Он вспомнил, что было ночью.
— Виллем, прости меня. Прости меня, пожалуйста. Я не знаю, что на меня нашло.
Только тут он сообразил, что все еще раздет, спрятал руки под одеяло, натянул одеяло до подбородка.
— Нет, Джуд, это ты меня прости, — сказал Виллем. — Я не знал, что это настолько тебя травмирует. — Он погладил его по голове. Они помолчали. — Я впервые видел, как ты плачешь.
— Что ж, — сказал он, сглотнув. — Видимо, это не такой эффективный способ обольщения, как я надеялся. — И он слегка улыбнулся Виллему, и Виллем улыбнулся в ответ.
Они все утро лежали в постели и разговаривали. Виллем спрашивал про отдельные шрамы, и он рассказывал. Он объяснил, откуда шрамы на спине: про тот день, когда его поймали при попытке бегства из приюта, как его били, как потом раны инфицировались, спина много дней гноилась, пузырилась волдырями там, где занозы от ручки метлы попали под кожу; и каким он остался, когда все это закончилось. Виллем спросил, когда он последний раз раздевался перед кем-нибудь, и он солгал, что — не считая Энди — в пятнадцать лет. И тогда Виллем стал говорить добрые, невероятные слова про его тело, на которые он старался не обращать внимания, потому что знал, что это неправда.
— Виллем, если ты больше не захочешь быть со мной, я пойму, — сказал он. Он сразу предложил никому не говорить о том, что их дружба, возможно, преобразуется во что-то другое, и хотя он объяснил Виллему, что это даст им больше личного пространства, времени, чтобы разобраться, он еще и думал, что так Виллему будет проще передумать, не оглядываясь на то, что скажут другие. Конечно, в этом решении слышалось эхо его отношений с Калебом, которые тоже сохранялись в тайне, и ему приходилось напоминать себе, что это совсем другое дело; совсем другое, если только он не сделает его тем же.
— Конечно нет, Джуд, — сказал Виллем. — Конечно нет!
Виллем провел кончиком пальца по его брови — этот жест успокоил его, в нем была ласка, но не было сексуального напряжения.
— Просто жизнь со мной может оказаться чередой неприятных сюрпризов, — сказал он наконец, но Виллем покачал головой.
— Сюрпризов — возможно. Но не неприятных.
И вот он стал стараться каждый раз раздеваться на ночь. Иногда он может сделать это, а иногда нет. Иногда он позволяет Виллему трогать свою спину и руки, а иногда нет. Но он не может обнажиться перед Виллемом днем или при свете и делать другие вещи, которые, как он знает из фильмов и подслушанных разговоров, делают пары: он не может одеваться при Виллеме или принимать душ вместе с ним (ему приходилось делать это с братом Лукой, и он это ненавидел).
Его собственная застенчивость, однако, оказалась незаразной — его поражает, как часто и непринужденно обнажается Виллем. По утрам он откидывает край одеяла и разглядывает спящего Виллема с клинической отстраненностью, отмечая, как совершенно его тело, и потом вспоминает со странным, болезненным головокружением, что именно ему дано смотреть на него, что ему дарована эта красота.
Иногда невозможность происходящего оглушает его, и он замирает. Его первые отношения: брат Лука (можно ли это назвать отношениями?), его вторые отношения: Калеб Портер. И вот третьи: Виллем Рагнарссон, его любимый друг, лучший человек, какого он знает, человек, который мог бы получить любого, кого захочет — мужчину или женщину, и который все-таки по каким-то безумным причинам — неодолимое любопытство? Сумасшествие? Жалость? Идиотизм? — решил, что ему нужен он. Ему как-то приснился сон: Виллем и Гарольд сидят за столом, склонив головы над какой-то бумагой, Гарольд считает что-то на калькуляторе, и он знает, хоть ему никто и не говорил, что Гарольд платит Виллему за то, чтобы тот был с ним. Во сне он чувствует одновременно унижение и благодарность: Гарольд так щедр, и Виллем соглашается на сделку. Когда он просыпается, он хочет сказать что-то про это Виллему, но тут логика вступает в свои права, и ему приходится напомнить себе, что Виллем не нуждается в деньгах, что денег у него полно и, какими бы странными и невероятными ни были причины выбрать именно его, он принял это решение свободно, без чужого влияния.
В этот вечер он читает в постели и ждет Виллема, но засыпает и просыпается, только почувствовав, что Виллем гладит его по щеке.
— Ты дома, — говорит он и улыбается, и Виллем улыбается в ответ.
Они лежат в темноте, обсуждают ужин Виллема с режиссером, съемки, которые начнутся в январе в Техасе. Фильм «Дуэты» основан на романе, который ему нравится, он о мужчине и женщине, которые скрывают свою гомосексуальность, оба работают учителями музыки в школе маленького городка; перед читателем разворачиваются двадцать пять лет их брака, с шестидесятых до восьмидесятых годов двадцатого века.
— Мне нужна будет твоя помощь, — говорит Виллем. — Мне придется серьезно поработать над игрой на пианино. И мне придется там петь. Они наймут мне учителя, но ты можешь со мной позаниматься?
— Конечно! Но тебе не о чем беспокоиться: у тебя прекрасный голос, Виллем.
— Слишком слабый.
— Очень красивый.
Виллем смеется, сжимает его руку.
— Скажи это Киту, он уже лезет на стенку от ужаса. — Он вздыхает. — Как ты провел день?
— Хорошо, — говорит он.
Они начинают целоваться — ему до сих пор приходится держать глаза открытыми, чтобы помнить, что он целует Виллема, а не брата Луку, и все идет хорошо, пока в памяти не всплывает первый вечер, когда он привел сюда Калеба, как Калеб прижимал его к стене и что за этим последовало, и он резко отстраняется от Виллема, отворачивается от него.
— Прости, — говорит он. — Прости.
Он сегодня не снял на ночь одежду и теперь натягивает рукава на руки. Рядом ждет Виллем, и в тишине он слышит собственный голос:
— Вчера умер человек, которого я знал.
— Ох, Джуд, — говорит Виллем. — Сочувствую. Кто?
Он долго молчит, стараясь выговорить нужные слова.
— Человек, с которым у меня были отношения, — произносит он наконец, едва ворочая во рту языком. Он чувствует, как внимание Виллема сгущается, как тот придвигается ближе.
— Я не знал, что у тебя с кем-то были отношения, — спокойно говорит Виллем. Он откашливается. — Когда?
— Когда ты снимался в «Одиссее», — отвечает он тихо и снова чувствует, как меняется атмосфера. Он вспоминает слова Виллема: «Что-то случилось, пока меня не было. Что-то не так». Он знает, что Виллем тоже вспоминает сейчас тот разговор.
— Ну, расскажи мне, — говорит Виллем после паузы. — Кто был этот счастливчик?
Он почти уже не может дышать, но продолжает.
— Это был мужчина, — говорит он, и хотя он не смотрит на Виллема, сосредоточив взгляд на светильнике, он чувствует, как тот ободряюще кивает, ждет продолжения. Но он не может продолжить, Виллему придется задавать вопросы, и Виллем их задает.
— Расскажи мне о нем. Как долго вы встречались?
— Четыре месяца.
— И почему это закончилось?
Он думает, как ответить.
— Он не очень хорошо ко мне относился, — говорит он наконец.
Он чувствует гнев Виллема раньше, чем слышит ответ.
— Значит, он был придурок, — говорит Виллем сдавленным голосом.
— Нет, он был очень умный. — Он открывает рот, чтобы сказать что-то еще, но не может, закрывает рот, и они дальше лежат в молчании.
Наконец Виллем задает новый вопрос:
— И что потом случилось?
Он ждет, и Виллем ждет тоже. Он слышит, как они дышат в такт: так, словно вбирают в себя весь воздух этой комнаты, этой квартиры, этого мира, и потом выдыхают — только они двое, одни на свете. Он считает выдохи: пять, десять, пятнадцать. На двадцатом он говорит:
— Если я расскажу тебе, Виллем, обещаешь не сердиться? — И он снова чувствует, как Виллем чуть сдвигается.
— Обещаю, — глухо отвечает Виллем.
Он делает глубокий вдох.
— Помнишь, я попал в автомобильную аварию?
— Да, помню, — отвечает Виллем. Его голос звучит неуверенно, приглушенно. Он часто дышит.
— Это была не авария. — Его руки начинают дрожать, он прячет их под одеяло.
— В каком смысле? — спрашивает Виллем, но он молчит и снова скорее чувствует, чем видит, что Виллем начинает понимать. И тут Виллем подвигается к нему, смотрит ему в лицо, находит под одеялом его руки.
— Джуд, это кто-то сделал с тобой? Кто-то… — он с трудом выговаривает эти слова, — кто-то избил тебя?
Он кивает, с трудом, радуясь, что не плачет, хотя ему кажется, что он вот-вот взорвется: он представляет, как плоть его отрывается от скелета, разлетается шрапнелью, прилипает к стенам, свисает со светильника, заляпывает кровью простыни.
— О господи, — говорит Виллем, выпускает его руки, торопливо вылезает из кровати.
— Виллем! — кричит он, вскакивает и идет вслед за ним в ванную, где Виллем, тяжело дыша, склоняется над раковиной, но когда он пытается дотронуться до его плеча, Виллем стряхивает его руку.
Он идет обратно в комнату и ждет, сидя на краешке кровати, и когда Виллем выходит из ванной, видно, что он плакал.
Несколько долгих минут они сидят рядом, их руки соприкасаются, они молчат.
— Ты прочитал некролог? — наконец спрашивает Виллем, и он кивает. — Покажи мне.
Они идут к компьютеру в его кабинет, и он стоит рядом, пока Виллем читает. Виллем читает некролог дважды, трижды. А потом встает и обнимает его, очень крепко, и он обнимает Виллема в ответ.
— Почему ты не сказал мне? — шепчет Виллем ему в ухо.
— Это ничего бы не изменило, — говорит он, и Виллем отступает, смотрит ему в глаза, держа его за плечи.
Он видит, что Виллем пытается сдерживаться, он сжимает губы, мышцы челюсти напрягаются.
— Я хочу, чтобы ты рассказал мне все, — говорит Виллем. Он берет его за руку, ведет к дивану, который стоит в кабинете, усаживает. — Я сейчас пойду на кухню, налью себе чего-нибудь выпить, потом вернусь. И тебе тоже налью. — Он только и может, что кивнуть.
Пока он ждет, он думает о Калебе. Они не общались после той ночи, но каждые пару месяцев он искал информацию о нем в интернете. Это было нетрудно: вот он улыбается и позирует на выставках, на шоу, на вечеринках. Статья о первом монобутике «Ротко», где Калеб объясняет, как непросто новой марке войти на развитый рынок. Другая статья — про новую жизнь Цветочного квартала, с цитатой из Калеба: он говорит о том, каково жить в районе, который, несмотря на отели и бутики, остается живым и неприглаженным. И теперь он думает: может быть, Калеб тоже следил за его жизнью? Может быть, показывал его фотографии Николасу? Говорил: «Я когда-то с ним встречался, он настоящий урод»? Может быть, Калеб передразнивал его походку, чтобы рассмешить Николаса — которого он представляет себе красивым, уверенным в себе блондином, — и они хохотали вместе, и Калеб рассказывал, каким никчемным, безжизненным бревном он оказался в постели? Может, он говорил: «Меня от него тошнило»? Или ничего не говорил? Просто забыл его, никогда о нем не думал — как об ошибке, о неприятном эпизоде, об отклонении; просто завернул в целлофан и засунул в дальний угол памяти, вместе со сломанными детскими игрушками и давними разочарованиями? Он тоже хотел бы забыть, никогда не думать о Калебе. Однако он все время задается вопросом, как и почему он позволил этим четырем месяцам — которые все дальше уходят в прошлое — так повлиять на него, так изменить его жизнь. Но с тем же успехом можно спросить себя — и он часто спрашивает, — почему он позволил первым пятнадцати годам своей жизни так повлиять на последующие двадцать восемь. Ему везло больше, чем можно вообразить, о такой взрослой жизни, как у него, можно только мечтать — почему же он все возвращается к тем давним событиям, снова и снова проигрывает их в своем воображении? Почему просто не радоваться настоящему? Зачем так много значения придавать прошлому? Почему оно становится все яснее по мере того, как отдаляется во времени?
Виллем возвращается, приносит два стакана виски со льдом. Он надел рубашку. Некоторое время они сидят на диване, потягивая виски, и он чувствует, как его тело наполняется теплом.
— Я все тебе расскажу, — говорит он Виллему, и Виллем кивает, но перед тем, как начать рассказывать, он наклоняется и целует Виллема. Впервые в жизни он первый кого-то поцеловал, и он надеется, что этот поцелуй расскажет Виллему о том, о чем не может рассказать он сам, даже в темноте, даже при сером рассвете раннего утра: обо всем, чего он стыдится и за что благодарен. На этот раз его глаза закрыты, и он думает, что скоро сможет уноситься туда, куда все люди уносятся во время поцелуя, во время секса: в те края, где он никогда не был, но которые он хочет увидеть, в тот мир, который, может быть, не закрыт для него навсегда.
Когда Кит в городе, они встречаются на обед или на ужин в нью-йоркском офисе агентства, но на этот раз, в начале декабря, Виллем предлагает встретиться на Грин-стрит.
— Я сам приготовлю ланч, — говорит он.
— Что вдруг? — настороженно спрашивает Кит. Они всегда хорошо ладили, но не были друзьями, и Виллем никогда раньше не приглашал его на Грин-стрит.
— Мне нужно поговорить с тобой кое о чем. — И слышит, как Кит начинает дышать медленно и глубоко.
— Окей, — говорит Кит. Он не спрашивает, о чем именно и случилось ли что-нибудь; наверняка случилось. В его вселенной фраза «Мне нужно поговорить с тобой кое о чем» не предвещает ничего хорошего.
Он, конечно, понимал это и мог разуверить Кита, но какой-то бес внутри шепнул ему не делать этого.
— Окей! — сказал он бодро. — Увидимся на следующей неделе.
С другой стороны, подумал он, повесив трубку, может быть, его нежелание развеять опасения Кита не было просто ребячеством: он сам считал, что новость, которую он собирался сообщить — что они с Джудом теперь пара, — не была плохой новостью, но, возможно, Кит посмотрит на это иначе.
Они решили сказать о своих отношениях только нескольким людям. Сначала они сказали Гарольду и Джулии, и это был очень радостный и приятный момент, хотя Джуд почему-то жутко нервничал. Это случилось всего пару недель назад, на День благодарения, и они оба так обрадовались, так растрогались и стали его обнимать, Гарольд даже поплакал немного, а Джуд все это время сидел на диване и смотрел на них троих с легкой улыбкой.
Потом они сказали Ричарду, и тот удивился куда меньше, чем они ожидали.
— По-моему, отличная идея! — сказал он твердо, как будто чем они сообщили ему о совместной инвестиции. Он обнял их обоих. — Молодцы! Молодец, Виллем! — И он понимал, что Ричард пытается сказать — то же самое, что он сам пытался сказать Ричарду, когда много лет назад заговорил с ним о том, что Джуду нужно какое-то безопасное место для жизни, а на самом деле просил Ричарда приглядеть за Джудом, пока он сам не может.
Потом они сказали Малкольму и Джей-Би, по отдельности. Сначала Малкольму, от которого ждали либо глубокого потрясения, либо искренней радости. Оправдался второй прогноз. «Я так рад за вас! — просиял Малкольм. — Это просто прекрасно. Вы так друг другу подходите». Он спросил, как это произошло, и давно ли, и, немного поддразнивая, что нового они друг о друге узнали. (При этом они переглянулись — если бы Малкольм только знал! — и сказали «ничего». А Малкольм улыбнулся, словно получил доказательство существования целого склада грязных секретов, который он в один прекрасный день обнаружит.) А потом он вздохнул. «Меня только одно печалит, — сказал он, и они спросили, что именно. — Твоя квартира, Виллем. Она такая красивая. Ей, должно быть, одиноко стоять пустой». Каким-то образом им удалось не засмеяться, и они утешили Малкольма, что сдают квартиру другу, актеру из Испании, который снимался в одном проекте на Манхэттене и решил остаться еще на год, а то и больше.
С Джей-Би все оказалось сложнее, как они и думали. Они знали, что он решит, будто его предали, им пренебрегли, что ему будет не давать покоя оскорбленное собственническое чувство, и все это еще удвоится оттого, что сам он недавно, после четырех с лишним лет, расстался с Оливером. Они пригласили его в ресторан: так было меньше шансов, что он устроит сцену (хотя гарантий нет, отметил Джуд), и новость сообщил Джуд, поскольку Джей-Би все еще держался с ним осторожно и с меньшей вероятностью стал бы говорить ему гадости. Они наблюдали, как Джей-Би положил вилку и закрыл лицо руками. «Мне дурно, — сказал он. Но наконец открыл лицо и добавил: — Но я счастлив за вас, друзья», — и они выдохнули. Джей-Би воткнул вилку в буррату. «То есть я злюсь, что вы не сказали мне раньше, но счастлив». Принесли горячее, и Джей-Би пронзил насквозь сибаса. «То есть я ужасно злюсь. Но. Я. Счастлив». Когда прибыл десерт, стало ясно, что Джей-Би, яростно избивающий ложкой суфле из гуавы, действительно пребывает в смятении, и они пинали друг друга под столом, отчасти на грани истерического смеха, отчасти и впрямь опасаясь, что Джей-Би взорвется прямо здесь и сейчас.
После ужина они стояли у ресторана, Виллем и Джей-Би курили, они обсуждали ближайшую выставку Джей-Би, уже пятую по счету, его студентов в Йеле, где Джей-Би преподавал последние пару лет; но это хрупкое перемирие было нарушено какой-то девушкой, которая подошла к нему («Можно с вами сфотографироваться?»), отчего Джей-Би издал нечто среднее между стоном и фырканьем. Позже, на Грин-стрит, они с Джудом вволю посмеялись: над тем, как потрясен был Джей-Би, и как он старался проявить благородство, и как непросто ему это далось, и над его вечным, неизменным эгоцентризмом.
— Бедный Джей-Би, — сказал Джуд. — Я думал, у него голова просто взорвется. — Он вздохнул. — Но его можно понять. Он всегда был влюблен в тебя, Виллем.
— Но не в этом смысле.
Джуд посмотрел на него:
— А теперь кто не может увидеть себя со стороны?
Именно так всегда говорил Джуду Виллем: что его видение, его версия себя не имеет ничего общего с реальностью.
Он тоже вздохнул:
— Надо ему позвонить.
— Сегодня не надо, — сказал Джуд. — Он сам позвонит, когда будет готов.
Так и вышло. В воскресенье Джей-Би явился на Грин-стрит, Джуд впустил его, извинился (много работы) и закрылся в кабинете, чтобы оставить их наедине с Виллемом. Следующие два часа Виллем сидел и слушал сумбурные излияния, в которых вопросы и упреки то и дело прерывались припевом «Но я действительно счастлив за вас». Джей-Би был сердит: почему ему не сказали раньше, почему Виллем с ним не посоветовался, почему Малкольму и Ричарду — Ричарду! — сказали раньше, чем ему? Джей-Би был расстроен: пусть Виллем скажет наконец правду — он всегда больше любил Джуда, чем его, да? Почему бы наконец не признаться в этом? И всегда ли он был в него влюблен? Что, все эти годы, когда он трахал женщин, были одной сплошной ложью, которой Виллем надеялся сбить их с толку? Джей-Би ревновал: он понимает, что Джуд привлекателен, ей-богу, понимает, и понимает, что его претензии лишены логики и даже немного эгоистичны, но он бы покривил душой, если бы не сказал о своей обиде: почему Виллем выбрал Джуда, а не его.
— Джей-Би, — повторял он снова и снова, — все получилось само собой. Я не говорил тебе, потому что мне нужно было время, чтобы обо всем подумать. А насчет того, чтоб влюбиться в тебя, — что я могу сказать? Нет, меня к тебе не влечет. И тебя ко мне тоже! Мы пробовали однажды, помнишь? Ты сказал, что тебя с души воротит, помнишь?
Джей-Би, однако, игнорировал эти доводы.
— Я не понимаю, почему вы сначала сказали Малкольму и Ричарду, — повторил он обиженно, на что Виллему было нечего ответить. — И вообще, — добавил Джей-Би после паузы, — я очень счастлив за вас. Правда.
Он вздохнул:
— Спасибо, Джей-Би, это много для меня значит.
Они снова помолчали.
— Джей-Би, — сказал Джуд, выходя из кабинета. — Он явно был удивлен, что Джей-Би до сих пор здесь. — Хочешь с нами поужинать?
— А что у вас на ужин?
— Треска. И запеку картошку как ты любишь.
— Ну ладно, — сказал Джей-Би мрачно, и Виллем улыбнулся Джуду за его спиной.
Он пошел за Джудом на кухню и стал резать салат, а Джей-Би переместился к обеденному столу и принялся листать роман, оставленный там Джудом.
— Я это читал! — крикнул он. — Хочешь знать, чем кончается?
— Нет, Джей-Би. Я только на середине.
— Священник все-таки умрет!
— Джей-Би!
После этого настроение у Джей-Би улучшилось. Последние залпы негодования звучали неубедительно, как будто он выпускал их из чувства долга, а не по велению сердца.
— Через десять лет вы будете как две старые лесбиянки. Дело дойдет до кошек, помяните мое слово!
Или:
— Вы вдвоем на кухне — это прямо как та картина Джона Каррена, только с чуть меньшей степенью расовой определенности. Знаете? Ну, посмотрите при случае.
— Вы собираетесь вылезать из чулана или будете скрывать? — спросил Джей-Би после ужина.
— Мы не планируем выпускать пресс-релиз, — сказал Виллем. — Но и прятаться тоже не станем.
— По-моему, это ошибка, — быстро добавил Джуд. Виллем не стал даже отвечать — они спорили об этом уже месяц.
После ужина они с Джей-Би сидели на диване и пили чай, а Джуд загружал посудомоечную машину. К этому времени Джей-Би почти угомонился, и он вспомнил, что его настроение всегда выписывало эту кривую, еще на Лиспенард-стрит: в начале вечера Джей-Би был колюч и ехиден, а к концу усмирялся и добрел.
— Как секс? — спросил Джей-Би.
— Офигительно, — быстро ответил он.
Джей-Би помрачнел.
— Черт, — сказал он.
Но, конечно, это была ложь. Он понятия не имел, будет ли секс офигительным, потому что никакого секса у них не было. В прошлую пятницу приходил Энди, и они сказали ему, и он встал и очень торжественно обнял их обоих, как будто приходился Джуду отцом и ему только что сообщили о помолвке. Виллем провожал его к выходу, и пока они ждали лифта, Энди спросил тихо:
— И как оно?
Он помедлил.
— Хорошо, — сказал он наконец, и Энди сжал его плечо, как будто понял все то, чего он не сказал.
— Виллем, я знаю, что все непросто, но ты явно делаешь все правильно: я никогда не видел его таким расслабленным и счастливым, никогда. — Казалось, он хочет еще что-то добавить, но что он мог сказать? Не мог же он предложить «Звони, когда захочешь о нем поговорить» или «Дай знать, если нужна будет помощь», так что он просто ушел, помахав Виллему из уплывающего вниз лифта.
Вечером, после того как Джей-Би ушел домой, он вспомнил разговор с Энди в кафе, как Энди предупреждал его, что будет очень трудно, а он не вполне ему верил. Теперь он был рад, что не поверил Энди, — поверив, он мог бы испугаться так сильно, что не стал бы пробовать.
Он повернулся и посмотрел на спящего Джуда. Сегодня ночью тот снял одежду и сейчас лежал на спине, закинув руку за голову, и Виллем, как он часто делал, пробежал пальцами по этой руке, по ее печальному пейзажу: шрамы превратили ее в долины и горы, опаленные огнем. Иногда, если он был уверен, что Джуд спит очень крепко, он включал лампу со своей стороны кровати и изучал его более пристально, поскольку Джуд никогда не показывался ему при дневном свете. Он откидывал одеяло, проводил ладонями по его рукам, ногам, спине, чувствуя, как текстура кожи меняется от шершавой до глянцевой, удивляясь, сколько метаморфоз может пережить кожа, как по-разному залечивает себя тело, сколько бы его ни пытались уничтожить. Однажды он снимался в фильме на Гавайях, на Большом острове, и в выходной вся труппа пошла в поход по плато застывшей лавы, наблюдая, как меняется земля — от скал, пористых и сухих как окаменевшая кость, до сверкающих черных пейзажей, где лава застыла глазурью взметнувшихся водоворотов. Кожа Джуда была так же разнообразна и чудесна, иногда настолько не похожа на кожу, которую он когда-либо видел или осязал, что казалась чем-то потусторонним, футуристическим, прототипом кожи будущего, какой она станет через десять тысяч лет.
— Я тебе отвратителен, — тихо сказал Джуд, когда во второй раз снял одежду, и он помотал головой. Он не испытывал отвращения, на самом деле Джуд так тщательно оберегал, скрывал свое тело, что Виллем, увидев его обнаженным, испытал даже некоторое разочарование: в сущности, тело это было нормальным, гораздо менее страшным, чем он воображал. Но ему трудно было видеть шрамы, не из эстетических соображений, а потому, что каждый из них был делом чьих-то рук. Поэтому больше всего его огорчали предплечья Джуда. Ночами, когда Джуд спал, он гладил их, считая порезы, стараясь представить себя в таком состоянии, чтобы добровольно причинить себе боль, чтобы активно разрушать самого себя. Порой он находил новые порезы — он всегда знал, когда Джуд себя режет, потому что в этих случаях тот спал в рубашке, ему приходилось закатывать рукава спящему Джуду и ощупывать повязку, — и он задавался вопросом, в какой момент Джуд их сделал и почему он не заметил. Когда он переехал к Джуду после попытки самоубийства, Гарольд рассказал ему, где он прячет лезвия, и, как и Гарольд, он стал их выбрасывать. Но потом они полностью исчезли, и он не мог догадаться, где Джуд их держит.
Иной раз он испытывал не любопытство, а благоговейный ужас: он не мог представить себе такую глубину травмы. «Как я мог этого не знать? — спрашивал он себя. — Как я мог этого не видеть?»
И еще существовала проблема секса. Он помнил, что Энди предостерегал его на этот счет, но страх Джуда перед сексом, его неприятие всего с этим связанного, тревожили и порой пугали его. Однажды в конце ноября, когда они были вместе уже полгода, он просунул руку под нижнее белье Джуда, и Джуд издал странный, сдавленный звук, как животное, попавшее в челюсти хищнику, и рванулся прочь с такой силой, что ударился головой о тумбочку. «Прости» — «Прости», — извинялись они друг перед другом. Тогда впервые Виллем и сам почувствовал страх. Все это время он считал, что Джуд застенчив, пускай болезненно, но в конце концов он преодолеет свою робость и раскрепостится и будет готов к сексу. Но в этот момент он осознал, что это не нежелание секса, а животный ужас; может быть, Джуд никогда достаточно не раскрепостится, и если у них будет секс, то только потому, что Джуд решит, что он должен на это пойти, или Виллем решит, что он должен его заставить. Ни один из этих вариантов его не устраивал. Люди легко отдавались ему, никогда ему не приходилось ждать, никогда не приходилось никого убеждать, что он не опасен, что он не причинит им боли. «Что же мне делать?» — спрашивал он себя. Он не знал, как разобраться во всем этом самостоятельно, и в то же время ему некого было спросить. А между тем от недели к неделе его желание становилось все острее, все труднее было его игнорировать, росла решимость. Он очень давно никого не хотел так сильно, и тот факт, что это был человек, которого он любит, делал ожидание невыносимым, абсурдным.
Той ночью Джуд спал, а он смотрел на него. Может быть, я совершил ошибку, думал он. Вслух он сказал:
— Не думал, что это будет так сложно.
Джуд ровно дышал рядом, не ведая о вероломстве Виллема.
А потом настало утро, и он вспомнил, почему ввязался в эти отношения, если отбросить в сторону собственную наивность и самонадеянность. Было рано, и он наблюдал сквозь полуоткрытую дверь гардероба, как Джуд одевается. Это началось недавно, и Виллем знал, как это для него сложно. Он видел, как Джуд старается, как ему приходится практиковаться во всем, что для него и других людей само собой разумеется — одеваться при ком-то, раздеваться при ком-то; он видел его решимость, видел его мужество. И это напомнило ему, что он тоже должен не оставлять стараний. Они оба были растеряны, оба старались как могли, оба неизбежно будут сомневаться в себе, продвигаться вперед и откатываться назад. Но они не оставят стараний, потому что они доверяют друг другу, потому что каждый для другого — единственный человек на свете, который стоит таких трудов, таких препятствий, такой беззащитности.
Когда он снова открыл глаза, Джуд сидел на краешке кровати и улыбался ему, и его переполнила радость: какой он красивый, какой родной, как легко его любить.
— Не уходи, — сказал он.
— Мне пора.
— Пять минут.
— Пять, — сказал Джуд и скользнул под одеяло, Виллем обнял его, осторожно, чтобы не помять костюм, и закрыл глаза. И это он тоже любил: знать, что в такие моменты он делает Джуда счастливым, знать, что Джуду нужно тепло и он тот человек, который может его дать. Самонадеянность? Самодовольство? Гордыня? Пожалуй нет, да и не важно. В ту ночь он предложил Джуду рассказать все Гарольду и Джулии, когда они поедут к ним на День благодарения.
— Ты уверен, Виллем? — тревожно спросил Джуд, и он знал, что на самом деле Джуд спрашивает, уверен ли он в их отношениях: он всегда держал дверь открытой, давал понять, что Виллем может уйти, если захочет. — Я хочу, чтобы ты хорошенько подумал, прежде чем мы им скажем.
Он мог бы этого и не говорить, Виллем сам знал, каковы будут последствия, если они скажут Гарольду и Джулии, а потом он передумает. Они простят его, конечно, но отношения изменятся навсегда. Они всегда будут на стороне Джуда. Он знал это: так и должно было быть.
— Я уверен, — сказал он, и так они и сделали.
Он вспоминал тот разговор, когда наливал Киту стакан воды и ставил на стол тарелку сэндвичей.
— Что это? — спросил Кит, глядя на сэндвичи с подозрением.
— Поджаренный на гриле крестьянский хлеб с вермонтским чеддером и инжиром, — сказал он. — И салат эскариоль с хамоном и грушами.
Кит вздохнул.
— Ты же знаешь, я стараюсь не есть хлеб, Виллем, — сказал он, хотя Виллем этого не знал. Кит откусил кусок сэндвича. — Вкусно, — признал он с неохотой. И добавил, откладывая сэндвич: — Ну давай, говори.
И он рассказал и добавил, что, хотя он и не собирается афишировать эти отношения, но и скрывать их не собирается, и Кит застонал.
— Твою мать! Я так и думал. Не знаю почему, но думал. Твою мать, Виллем! — Он уткнулся лбом в стол. — Подожди, дай мне прийти в себя, — сказал он столу. — Ты уже говорил Эмилю?
— Ага.
Эмиль был менеджером Виллема. Кит и Эмиль лучше всего работали вместе, когда объединялись против Виллема. Когда их мнения совпадали, они нравились друг другу, а когда нет — нет.
— И что он сказал?
— Он сказал: «О боже, Виллем, как я рад, что ты наконец нашел человека, которого действительно любишь и с которым тебе хорошо, я так рад за тебя, ведь я твой друг и мы знаем друг друга много лет». (На самом деле Эмиль сказал: «Елки. Ты уверен? Ты уже говорил с Китом? Что он сказал?»)
Кит поднял голову и стал сверлить его взглядом (с чувством юмора у него было так себе).
— Виллем, я рад за тебя, — сказал он. — Я хорошо к тебе отношусь. Но ты подумал, что будет с твоей карьерой? Ты подумал, какие роли будешь играть? Ты не знаешь, что такое быть актером-геем в нашем бизнесе.
— Но я не считаю себя геем… — начал он, но Кит только закатил глаза.
— Не будь таким наивным, Виллем. Если ты дотронулся до члена — ты гей.
— Сказано изящно и тонко, как всегда.
— Виллем, ты не можешь позволить себе на все наплевать.
— Я не плюю, Кит. Но я ведь и так не на первых ролях.
— Ты любишь так говорить! Но это не так — нравится тебе это или нет. Ты так рассуждаешь, как будто твоя карьера будет идти по той же траектории как ни в чем не бывало! Помнишь, что случилось с Карлом?
Карл был клиентом коллеги Кита, одной из главных звезд предыдущего десятилетия. Когда его вынудили открыто признать свою гомосексуальность, его слава померкла. Ирония заключалась в том, что именно внезапный упадок популярности Карла дал толчок карьере Виллема — он получил по крайней мере две роли, которые раньше автоматически достались бы Карлу.
— Конечно, ты гораздо талантливее Карла, и амплуа у тебя разнообразнее. И сейчас другой климат, чем когда стало известно про Карла, по крайней мере в Америке. Но я бы оказал тебе дурную услугу, если бы не предупредил, что тебя ожидает период охлаждения. Ты никогда не афишировал личную жизнь — нельзя ли все это держать в секрете?
Он не ответил, потянулся за новым сэндвичем, а Кит изучал выражение его лица.
— Что думает Джуд?
— Что мне останется только петь куплеты на манер Кандера и Эбба на каком-нибудь круизном лайнере у берегов Аляски, — признался он.
Кит фыркнул.
— Тебе надо держаться середины между собственными представлениями и пророчествами Джуда, — сказал он. — После всего, чего мы достигли вместе, — добавил он траурным тоном.
Он тоже вздохнул. Первый раз, когда Джуд встретился с Китом, почти пятнадцать лет назад, он потом повернулся к Виллему и сказал с улыбкой: «Это твой Энди». И с годами он все больше понимал, насколько это верно. Кит и Энди даже оказались каким-то загадочным образом знакомы — вместе учились, были соседями по общежитию на первом курсе, к тому же каждый из них видел в себе творца Джуда и Виллема соответственно. Они были их защитниками и опекунами, но также и пытались при каждом удобном случае определять порядок и форму их жизни.
— Я надеялся хоть на какую-то поддержку, Кит, — сказал он печально.
— Почему? Потому что я гей? Быть агентом и геем совсем не то, что быть актером твоего калибра и геем, Виллем. — Он снова фыркнул. — Ну, кое-кто будет поистине счастлив. Ноэл, — Кит имел в виду режиссера «Дуэтов», — будет в полном восторге. Такая реклама для его скромного проекта. Надеюсь, тебе нравятся гей-фильмы, Виллем, потому что, возможно, ты будешь сниматься в них до конца жизни.
— Я не считаю «Дуэты» гей-фильмом, — сказал он и, прежде чем Кит успел закатить глаза и продолжить нотацию, быстро добавил: — А если даже и так, ничего страшного.
Он сказал Киту то же, что Джуду:
— Не волнуйся, без работы я не останусь.
(«Но что, если тебя перестанут приглашать сниматься в кино?» — спросил Джуд. «Буду играть в пьесах. Буду работать в Европе, мне всегда хотелось больше работать в Швеции. Джуд, обещаю тебе, я не останусь без работы». Джуд помолчал. Они лежали в постели, было поздно. «Виллем, я совсем не против, чтобы ты держал это в секрете». — «Но я не хочу», — сказал он. Он и вправду не хотел — у него не было на это сил, умения все планировать и рассчитывать, терпения. Он знал парочку актеров — постарше, гораздо более раскрученных, чем он, — которые, будучи геями, были женаты на женщинах, и он видел, какая искусственная, какая фальшивая это жизнь. Он не хотел для себя такой жизни, не хотел продолжать играть роль, уйдя с площадки. Когда он был дома, он хотел чувствовать себя дома. «Я просто боюсь, что станешь тяготиться мной», — сказал Джуд глухо. «Я никогда не буду тобой тяготиться», — пообещал он.)
Еще час слушал он мрачные пророчества Кита, и наконец, когда Кит понял, что Виллем не передумает, он передумал сам.
— Виллем, все будет хорошо, — сказал он твердо, как будто это Виллем высказывал опасения. — Если кто-то может такое провернуть, так это ты. Мы сделаем так, что все сработает. Все будет хорошо. — Кит склонил голову набок и посмотрел на него. — Вы собираетесь пожениться?
— Господи, Кит, только что ты пытался уговорить нас расстаться.
— Вовсе нет, Виллем. Вовсе нет. Я просто пытался уговорить тебя помолчать для твоего же блага. — Он снова вздохнул, как бы умывая руки. — Надеюсь, Джуд способен оценить твою жертву.
— Это не жертва, — возразил он, но Кит только покачал головой.
— Пока нет, но вполне может стать.
Джуд рано пришел с работы в этот вечер.
— Ну как? — спросил он, пристально вглядываясь в лицо Виллема.
— Прекрасно, — сказал он твердо. — Все прошло хорошо.
— Виллем… — начал было Джуд, но он остановил его.
— Джуд, дело сделано. И все будет хорошо, клянусь.
Офис Кита умудрился замалчивать историю еще две недели, и к моменту публикации первой статьи они с Джудом уже летели в Гонконг, где собирались повидаться с Чарли Ма, старинным приятелем Джуда еще по Херефорд-стрит, а оттуда они намеревались отправиться во Вьетнам, Камбоджу и Лаос. Он старался не проверять сообщения, когда был в отпуске, но Киту звонил журналист из журнала «Нью-Йорк», так что было ясно, что скоро последует публикация. Он был в Ханое, когда она вышла — Кит переправил ему статью без комментариев, и он быстро просмотрел ее, пока Джуд был в ванной. «Рагнарссон в отпуске и не доступен для комментариев, но его представитель подтвердил роман актера с Джудом Сент-Фрэнсисом, весьма уважаемым и известным юристом, работающим в крупной компании „Розен, Притчард и Кляйн“, с которым они вместе учились и были близкими друзьями со студенческих лет», — прочитал он. «Рагнарссон — самый известный актер из тех, кто когда-либо добровольно объявлял о своей гомосексуальности», — сообщала статья в стиле некролога, далее перечислялись фильмы, в которых он играл, и приводились цитаты различных агентств и изданий, восхваляющие его мужество и одновременно предрекающие неизбежный закат его карьеры, доброжелательные высказывания знакомых актеров и режиссеров, уверявших, что ничего не изменится, и заключительная цитата неназванного сотрудника студии, который рассуждал о том, что Виллем все равно был не силен в романтических ролях, так что все обойдется. В конце статьи красовалась фотография: они с Джудом на открытии сентябрьской выставки Ричарда в Уитни.
Когда Джуд вышел из ванной, он дал ему телефон и наблюдал, как тот читает.
— Ох, Виллем, — сказал Джуд и потом с ужасом добавил: — Здесь называют мое имя.
И ему впервые пришло в голову, что Джуд, возможно, хотел сохранить их отношения в тайне не только из-за него, но и из-за себя.
— Ты не считаешь, что надо спросить разрешения у Джуда, прежде чем называть его имя? — спросил его Кит, когда они обсуждали, что сказать репортеру.
— Да нет, он не будет против.
Кит помолчал.
— Он может быть против, Виллем.
Но он-то был уверен, что Джуд не будет возражать. Может быть, это было самонадеянно. «Почему ты думал, — спрашивал он себя теперь, — что если ты согласен на это, то и он согласен тоже?»
— Прости, Виллем, — сказал Джуд, и хотя он знал, что надо поддержать Джуда, что, возможно, тот чувствует себя виноватым и ему надо тоже, в свою очередь, извиниться, сейчас у него не было настроения для таких разговоров.
— Я на пробежку, — объявил он, не глядя на Джуда, и почувствовал, что тот кивнул.
Ранним утром в городе все еще стояла тишина и прохлада, воздух был грязно-белого цвета, по улицам скользило всего несколько машин. Гостиница находилась возле старого здания французской оперы, и он обежал его вокруг, а потом побежал обратно к гостинице, к району колониальных времен, мимо торговцев, сидящих на корточках возле больших плоских бамбуковых корзин с ярко-зелеными лаймами и пучками срезанной зелени, пахнущей лимоном, розами и перцем. Улицы сужались, и он перешел на шаг, повернул в переулок, где тесно жались друг к другу маленькие импровизированные ресторанчики, где женщина разогревает суп или масло за прилавком и рядом штук пять пластиковых табуреток, на которых сидят клиенты, быстро поедая что-то, прежде чем устремиться к выходу из переулка, где они сядут на свои велосипеды и укатят прочь. Он остановился, чтобы пропустить велосипедиста, к багажнику велосипеда была привязана корзина с торчащими пиками багетов, и ноздри его наполнились густым, жарким, молочным запахом; потом он завернул в другой переулок, где тоже стояли торговцы с пучками зелени, громоздились черными горами мангостаны, сверкали металлические подносы серебристо-розовой рыбы, такой свежей, что слышно было, как она хватает воздух, безнадежно выкатывая глаза. Над ним бусами были нанизаны клетки, словно фонари, и в каждой — яркая чирикающая птица. У него было с собой немного мелочи, и он купил Джуду букет из каких-то трав, похожих на розмарин, но с приятно-мыльным запахом — он не знал, что это, но подумал, что Джуд, может быть, знает.
Как же наивен он был, думал он, медленно продвигаясь обратно к гостинице, наивен во всем: возьми хоть карьеру, хоть Джуда. Почему ему казалось, будто он знает, что делает? Почему он считал, что можно делать что хочешь и все получится так, как задумано? Был ли это недостаток воображения, самонадеянность или (к чему он все больше склонялся) просто глупость? Люди, те люди, которым он доверял, которых уважал, предостерегали его — Кит о карьере, Энди о Джуде, Джуд о самом себе, — а он не обращал на них внимания. Впервые он задумался: а вдруг Кит прав, а вдруг Джуд прав, вдруг ему не удастся найти работу, во всяком случае такую, как ему нравится? Будет ли он винить в этом Джуда? Пожалуй, нет, он надеялся, что нет. Но он-то ведь считал, что до этого просто не дойдет, вот в чем дело.
Но гораздо сильнее мучил его другой страх, другой вопрос, который он избегал себе задавать: вдруг он заставляет Джуда делать то, что для него плохо? Позавчера они впервые вместе принимали душ, и Джуд после был так молчалив, так глубоко ушел в себя, как он это умеет, и глаза его были такими пустыми и тусклыми, что Виллем по-настоящему испугался. Он ведь не хотел идти вместе в душ, Виллем его уговорил, и там, внутри, он был пассивен и угрюм, сжимал челюсти, и было видно, что он просто терпит, ждет, когда все закончится. Но он не выпустил его, заставил его остаться. Он вел себя (не нарочно, но какая разница!) как Калеб — просто заставил Джуда сделать что-то, чего тот не хотел, и Джуд сделал, потому что ему велели. «Тебе понравится», — сказал он, и сейчас, вспомнив об этом — хотя говорил он совершенно искренне, — он почувствовал прилив тошноты. Никто и никогда не доверял ему так безусловно, как Джуд. Но он понятия не имел, что делает.
Он вспомнил, как Энди говорил им: «Виллем не медицинский работник. Виллем — актер». И хотя оба они с Джудом в тот раз рассмеялись, теперь он понимал правоту Энди. Кто он такой, чтобы управлять душевным здоровьем Джуда? Ему хотелось сказать: «Не доверяй мне так!» Но как можно такое сказать? Разве не этого он хотел от Джуда, от их отношений? Быть настолько необходимым другому человеку, что человек этот не представляет жизни без тебя? И вот теперь это свершилось, и он в ужасе от этой ответственности. Он взял ее на себя, не понимая, какой вред может нанести. Справится ли он? Он знал, с каким ужасом Джуд относится к сексу, и знал, что за этим ужасом прячется другой, который он ощущает, но о котором не смеет спросить. Так что же делать? Ему хотелось, чтобы кто-нибудь мог сказать ему точно, правильно он поступает или нет; чтобы кто-то направлял его в этих отношениях так, как Кит направлял его карьеру, подсказывая, когда идти на риск, а когда отступить, когда давать Виллема Великодушного, а когда Рагнарссона Грозного.
«Что же я делаю? — повторял он про себя, пока ноги его бежали по дороге, мимо мужчин, женщин и детей, готовящихся к новому дню, мимо зданий, узких, как шкафы, мимо лавочек, торгующих похожими на кирпичи подушечками из плетеной соломы, мимо мальчишки, прижимающего к груди величественного вида ящерицу, — что же я делаю, что же я делаю?»
Когда через час он вернулся в гостиницу, цвет неба сменился с белого на чудесный мятно-голубоватый. Агент забронировал им номер с двумя отдельными кроватями, как всегда (он забыл сказать помощнику, чтобы в заказ внесли изменение), и Джуд лежал на той кровати, на которой они оба спали прошлой ночью, уже одетый, и читал, и когда Виллем зашел в номер, он встал, подошел и обнял его.
— Я весь потный, — сказал он, но Джуд не отпускал.
— Ничего, — сказал Джуд, потом отступил и посмотрел на него, держа его за плечи. — Все будет хорошо, Виллем, — сказал он тем твердым, решительным тоном, каким говорил иногда по телефону с клиентами. — Правда. Ты же знаешь, что я всегда о тебе позабочусь?
Он улыбнулся.
— Я знаю, — сказал он; его успокоили не слова, а то, что Джуд выглядел таким решительным, таким уверенным в своих силах, в том, что он тоже может что-то дать. Это напомнило Виллему, что их отношения — все-таки не спасательная экспедиция, а продолжение их дружбы, в которой он много раз выручал Джуда, а Джуд так же часто выручал его. Он помогал Джуду, когда того одолевала боль или когда кто-то задавал ему слишком много вопросов, а Джуд всегда был рядом, когда он беспокоился о работе, утешал его, когда ему не давали роль, а как-то заплатил за него студенческий кредит (как ни унизительно, за целых три месяца подряд), когда он сидел без работы и у него совсем не было денег. И несмотря на это, в последние семь месяцев он считал, что его долг — вылечить Джуда, починить его, хотя Джуд совершенно не нуждался в починке. Джуд никогда ни минуты не сомневался в нем; надо попытаться отвечать ему тем же.
— Я заказал завтрак в номер, — сказал Джуд. — Я подумал, ты захочешь уединения. Хочешь залезть в душ?
— Спасибо, я могу принять душ после завтрака.
Он вдохнул полной грудью. Его тревога развеивалась, он возвращался к самому себе.
— Споешь со мной?
Последние два месяца они каждое утро пели вместе, чтобы подготовиться к «Дуэтам». В фильме главный герой и его жена готовят ежегодное рождественское представление, и каждый из них исполняет отдельный вокальный номер. Режиссер прислал ему список песен, над которыми надо работать, и Джуд помогал ему практиковаться: Джуд вел мелодию, он пел второй голос.
— Конечно! — сказал Джуд. — Нашу обычную?
Всю последнюю неделю они работали над гимном Adeste Fideles, который ему придется петь а капелла, и всю неделю он брал выше, чем нужно, на одном и том же месте, на словах Venite adoremus, прямо в первом куплете. Он каждый раз морщился, слыша свою ошибку, но Джуд качал головой и продолжал, и он следовал за ним до конца.
— Ты слишком много думаешь, — говорил Джуд. — Ты завышаешь, потому что слишком стараешься спеть чисто; просто не думай об этом, Виллем, и все получится.
В то утро, однако, он был уверен, что споет правильно. Он вручил Джуду букет трав, который все еще держал в руках, и Джуд поблагодарил его и растер в пальцах маленький пурпурный цветок, чтобы выпустить запах.
— Кажется, это какая-то перилла, — сказал он, поднося пальцы к лицу Виллема.
— Приятно пахнет, — сказал Виллем, и они улыбнулись друг другу.
И вот Джуд начал, и он подхватил и пропел всю песню без ошибок. А в конце, как только отзвучала последняя нота, Джуд тут же стал петь следующую песню в списке, «Ибо младенец родился нам», и сразу после «Доброго короля Вацлава», и у Виллема все получалось. Его голос не был таким звучным, как у Джуда, но в эти минуты он чувствовал, что поет сносно, а может, и лучше, чем просто сносно: конечно, его голос звучал лучше вместе с голосом Джуда, и он закрыл глаза и позволил себе насладиться пением.
Они все еще пели, когда звякнул звонок, возвещая прибытие завтрака, но Джуд положил руку ему на запястье, и они остались как были — он стоя, Джуд сидя, и только допев последние слова песни, он пошел открывать. Комната благоухала неизвестными травами, зелеными, свежими, смутно знакомыми, как бывает, когда ты и не знал, что любишь что-то, пока оно внезапно не встретилось на твоем пути.
Автор страницы, прочла книгу: Сабина Рамисовна @ramis_ovna